Бывшее и несбывшееся

В немногих еще стоявших, главным образом в районе Шереметьевской больницы, палатках по–старому торговали заправские торговцы поношенным платьем, рваною обувью, какими–то последними, неизвестно откуда добываемыми отрезами сукна и всякою, уже совсем непотребною рухлядью и ветошью. Откинувшись назад, с лотками на животе, важно расхаживали по рынку разносчики, снисходительно отпуская голодным покупателям за дикие деньги зеленоватую колбасу, подозрительный студень и прогорклое масло.

Сторонясь и побаиваясь этих старых хозяев рынка, в самой грязи под башней, на принесенных с собою складных стульях, а то и просто на перевернутых дырявых ведрах, гнездами ютилось новое торговое сословие:1 интеллигенция, буржуазия, главным же образом, беспомощная знать: замученные, землисто–серые, пергаментно–желтые лица, покорно потухшие или озлобленно суетящиеся глаза, породистые руки с грязными ногтями, с болью и нежностью касающиеся продаваемых вещей, на многих мужчинах изящные пальто, на дамах костюмы «тайер», но под ними уже валенки, в дыры которых проглядывают пальцы.

Торгуют «бывшие люди» всем, чем угодно: лампами, люстрами, картинами, мелкой мебелью, платьями, книгами, марочными альбомами, лайковыми перчатками, душистыми «сашэ», кружевами, вазами, растениями, зонтами и палками с серебряными набалдашниками.

Новые властители жизни с жадностью осматривают и ощупывают всю эту обветшалую, но своею невиданностью все же поражающую роскошь, но, узнав цену, с независимым видом кладут вещи обратно. У всех одна и та же мысль: пусть еще поголодают «господа», через неделю за четверть цены отдадут. Но господа уже к концу дня отдают за бесценок: трудно нести домой, да и поиздержались, с голоду уже несколько раз брали колбасы и сопливой пшенной каши, которую из обмотанного тряпьем ведра продает сидящая на том же ведре, чтобы каша не стыла, бойкая спекулянтка. Впоследствии и я не раз соблазнялся этим основным советским блюдом. Сначала было противно, но потом привык, только блюдце и ложку приносил свои.

Кроме открытой мелкой торговли, в ближайших к рынку домах процветала недурно законспирированная крупная спекуляция валютой, драгоценными камнями и опиумом. Вдруг пробежит подозрительный субъект, быстро, словно спичкой на ветру, чиркнет перед тобою бриллиантом в чуть приоткрытом кулаке и сипло шепнув на ухо «есть и доллары» — смотрит, пойдешь ты за ним или нет. Пойти страшно, может быть, тут же и арестуют, а не пойти, если нужны деньги и надо продать что–нибудь ценное — нельзя: ведь покупают ценности лишь те, что и продают их. С этим чекистски–воровским миром мы впоследствии ближе познакомились, когда пришлось продавать драгоценности, чтобы купить лошадь для нашего ивановского хозяйства.

Но я не буду забегать вперед, пока что мы покупаем штиблеты, а не лошадь.

Долго рыщем мы в поисках подходящих — все нет и нет. Всюду либо ужасная работа, либо совершенная рвань. Но вот в руках типичного хитровца болтается то, что мне нужно: почти новые шевровые башмаки с лаковым носом, американской работы. Примерил — сидят как перчатки. Спрашиваем сколько стоят. Товарищ заламывает безумную цену. Торгуемся, уступает какие–то гроши, рублей тридцать. Нечего делать надо платить. Подсчитываем деньги: принесенных с собою и только что вырученных от продажи мелочей не хватает. Даю задаток, оставляю бедную Наташу сторожить явного жулика и с грустью в сердце отправляюсь продавать брюки. Чтобы привлечь к себе внимание, кричу во все горло: «Товарищи, кому нужны брюки? Английской фланели, с ручательством; крепки, как буржуазные предрассудки».

Вокруг меня быстро собирается народ, я по дешевке спускаю брюки, спешу к Наташе. Слава Богу, оборванец еще стоит рядом с нею. Мы расплачиваемся и, забрав штиблеты, спешим домой.

К сожалению, Наташа на празднестве быть не могла: в хозяйстве было много неотложной работы. Нагруженная тяжелым мешком за плечами, она с рассветом отправилась на вокзал. Со станции она должна была идти пешком, ввиду постоянного опаздывания поездов, скорее всего ночью. В то время по дорогам не только грабили, но и убивали. Как раз за неделю убили и ограбили Знаменского кооператора, который вез товар в лавку.

Всё это очень мучило и волновало меня, но все же я одевался на юбилей так же тщательно, как к венцу.

В театр я пришел рано, зрительный зал был еще совсем пуст. Лишь за кулисами и по сцене за спущенным занавесом расхаживали группами и оживленно разговаривали артисты и московские театралы: много хороших знакомых и в новой обстановке особенно милых лиц. На женщинах светлые платья, шали, еще не проеденные последние меха и камни. Рядом с дамами белые фрачные груди и галстуки. У стариков даже белые перчатки в руках. Сквозь пыльный, клеевой запах кулис пробивается тонкий аромат французских духов.

Я чувствую себя на каком–то волшебном острове, внезапно выступившем из кровавого, взбаламученного революционного моря. При входе на сцену меня шумно приветствует неистовая Варвара Массалитинова: «Вот кому бы Чацкого играть, и лицо старинное и волосы длинные и душа восторженная. Эх, дорогой мой, ровно на сто лет запоздали мы с вами рождением». Что касается последних слов Массалитиновой, то она была безусловно права: я действительно родился романтиком и не «буржуй» во мне радовался сбору дореволюционной Москвы, а любитель старины. Смогу ли я когда–нибудь религиозно преодолеть в себе романтика, я не знаю; в том же, что мне никогда не освоить просвещенски–социалистической цивилизации, — я не сомневаюсь. Не тот это воздух, не мой.

Рассаживаемся, медленно поднимается занавес. Ярко освещенная рампа проводит резкую черту между серо–пиджачною массою партера в чуждом ей красно–золотом обрамлении роскошного зала и нарядною, амфитеатром размещенною театрально–художественною Москвою на сцене.

В царской ложе правительство. На авансцене, окруженная своими близкими, Мария Николаевна Ермолова в закрытом белом платье. Взволнованная, растроганная, немного растерянная, но без малейшего следа усталости от предшествовавшего торжественному акту сборного спектакля, в котором она, после долгого перерыва, снова появилась на сцене.