Русь уходящая: Рассказы митрополита

Я происхожу из старинной священнической семьи. Откуда идет мой корень, я не знаю, но с 1685 г. мой род обосновывается в Тамбове, потому что епископ Питирим, назначенный на Тамбовскую кафедру из вяземских архимандритов, привез с собой родную сестру, духовника и небольшую группу священников–миссионеров для того, чтобы просветить мордву. В числе этих миссионеров были и мои предки, — таким образом, с конца XVII в. по епархиальным спискам прослеживается непрерывный большой перечень моих дедов и прадедов. Мой дядя, брат отца, Александр Андреевич, бывший инспектором Тамбовской семинарии, писал об этом диссертацию, но его в двадцатые годы убили, а диссертация, хранившаяся в Тамбовском архиве, погибла вместе с другими документами в 1942 г., когда враг подходил к Воронежу, и в страхе уничтожались все архивы. Так что, к сожалению, остались только семейные предания.

<10> К нашему роду принадлежал, в частности, епископ Николай (Доброхотов). В его жизни была драма, после которой он и пошел в монахи. Его собирались женить. В те времена жених часто видел невесту только в церкви, — все решали родители. Правда, в нашей семье порядки были довольно либеральные. Как было в этом случае — неизвестно, но в самый день свадьбы случилось несчастье: на паперти храма невесту убили. А жених вместо венца, прямо как был, во фраке с белой манишкой, пошел в Киев, в Лавру. Там он некоторое время был послушником, его заметили и послали в Петербург: «Здесь тебе делать нечего. Езжай туда учиться». Потом он стал епископом Тамбовским.

Говорили, что Лесков немало выражений позаимствовал у него. Действительно, сказать он умел. Однажды, например, подошла к нему дама в лайковых перчатках и, не снимая их, сложила руки, чтобы взять благословение. «Лайку не благословляю», — сказал епископ. Дама очень обиделась, приняв слово «лайка» на свой счет.

Другой раз владыка заметил, что один из губернских чинов не был на службе, — а ведь службы были протокольные. «Что же вы, ваше превосходительство, в храм не пожаловали?» — спросил он его при первой встрече. «Храм у меня в сердце». — ответил тот. — «В сердце у вас, ваше превосходительство, храм, а в голове–то, что же, — колокольня?»

В конце концов он рассорился с властями и ушел в монастырь. [1]

<11> О жизни дореволюционного духовенства говорят по–разному; кто–то видит хорошее, кто–то — плохое. Таковы сами люди — один скажет: «Ведро наполовину пустое» — другой: «Наполовину полное». В нашей семье воспоминания сохранялись только светлые.

Оба моих деда были сельские священники. Один служил в селе под названием Селезни, другой — в селе Космодемьяново. По рассказам о них я и сужу о жизни сельского батюшки, который вместе со своими прихожанами пахал, сеял, доил корову, водил лошадь, на праздниках позволял себе и повеселиться, а прихожане могли к нему запросто подойти, — он был свой в среде своих.

Есть у нас такое домашнее предание. Дед мой Андрей Илларионович был человек физически очень сильный. Как–то раз приехал он в одну деревню служить молебен о дожде. Смотрит — на улице никого нет, все попрятались. Он спрашивает, в чем дело. «Бычок — говорят, — в возраст вошел и разбушевался. И никак поймать его не могут, и все боятся». Дедушка вышел на улицу, прошел немного и действительно столкнулся с бычком. Схватил за рога и стал осторожно клонить его голову к земле. Тот какое–то время склонялся, а потом вдруг оставил свои рожки в руках дедушки и от такого конфуза убежал в лес.

Священник и прихожане составляли одну семью, круг людей, спаянных одной общей жизненной функцией — работой. Но работа священника на земле кончалась порогом храма, и когда он переступал этот порог, то становился уже именно священником, иереем Божиим и отношение к нему было совсем другое: это уже был не односельчанин, а совершитель Бого–служения. В той деревне, где служил Андрей Илларионович, был староста, который, когда приходил к деду подписывать бумаги, садился у стола сбоку и говорил: «Андрей! Поставь чернильницу отсюда — сюда!» Выполняя функции сельского старосты, он чувствовал себя властью, но сидеть в дедовом кресле не мог. И о. Андрей брал чернильницу и ставил ее на угол. А в остальном дед и бабушка были в той среде своими. К бабушке все шли за советом. <12> Приходил, к примеру, крестьянин и говорил: «Матушка, я, вот грамотку нашел», — обрывок газеты: «Почитай — может, что важное». Это был XIX век, крестьяне были неграмотны, но отношение к бумаге было трепетное, как к «государеву делу».

У нашей бабушки была работница Василиса, которая все время причитала — по разным поводам: «Ой, матушка, холод–то какой! Все руки отморозила! И хóчем жить!» Или: «Ой, война! И хóчем жить!» У нее была странная манера: когда она приходила за дровами, обязательно вытаскивала полено снизу. Соответственно, сверху полено тут же сваливалось и стукало ее по затылку. «Ой, матушка, убили! — причитала она, — Ой, убили! И хóчем жить!» «Василиса, — говорили ей, — ну что ж ты не возьмешь, — вот рядом–то лежат дрова?» Но она была неисправима. Так в нашей семье и осталась эта присказка: «И хóчем жить!»