Volume 13. Letters 1846-1847

<Февраль-март н. ст. 1847 г. Неаполь.>

Вы просите молиться о Прасковье Ивановне, но она так жила на земле, что мы должны теперь просить ее о нас молиться. Во всяком случае я упомяну ее имя при святом гробе. А вас прошу помолиться о том, чтобы бог не возгнушался принять от грешных уст моих мои молитвы. Если встретите кого-нибудь из тех, чья жизнь и молитва угодны богу, попросите их также помолиться обо мне. Я очень помню доброе выражение лица вашего и ласки ваши сестре моей.

Рад буду, если приведет бог нам встретиться в Москве.

Весьма признательный вам

Николай Гоголь.

Шереметевой Н. Н., 20 марта / 1 апреля 1847*

146. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ.

<20 марта/1 апреля 1847. Неаполь.>

Я получил доброе письмо ваше, бесценный друг мой Надежда Николаевна, сегодня, в страстн<ой> четверг, и сегодня же вам отвечаю. Я было уже начинал думать, скучая долгим молчанием вашим, что и вы негодуете[782] на меня за мою книгу, как вдруг получаю два листа вашего письма и какого письма! Бог да наградит вас за него! Оно мне было — как благодатная роса. Я было уже утомился от упреков слишком тяжких и жестких, отовсюду и уже почти со страхом распечатывал письмо ваше. Но в письме вашем та же любовь, те же молитвы обо мне и о бедной душе моей! Весьма мало вы себе позволили замечаний на мою книгу и даже и за них просите у меня извинения. Друг мой, если б вы даже сделали и самые тягостные, самые суровые, самые жесткие мне упреки и сопроводили бы их не голосом ангела, состраждущего о человеке, но голосом строгого судьи, да прибавили бы только, в заключение письма вашего, что вы с той же любовью обо мне молитесь и помните, как о своем возлюбленном сыне, данном вам богом, — облобызал бы я тогда ваши[783] строки, в которых начертались эти упреки. Упреки мне нужны, упреками воспитывается моя душа, и упреки составляют теперь мою пищу, которою питаюсь. Как ни несправедливы многие из них, но в основании их лежит всегда какая-нибудь правда, и это меня заставляет[784] всякий раз построже оглянуться на себя, и внутренний глаз мой становится после того светлее, точно как будто бы слетает с него какая-нибудь шелуха. Главной виной того множества упреков, которым подвергнулась моя книга, есть незрелость моя. Те же самые вещи можно было сказать гораздо обдуманнее, точнее, определительней, проще, скромнее и смиреннее — и книга моя имела бы больше защитников. Но зато я бы не достал бы себе этого множества упреков, которые мне нужны, и мне бы не было средств поумнеть, как следует, для того, чтобы уметь заговорить, как следует. Бо́льшая часть упреков родилась от всяких недоразумений, к которым я подал сам повод неясностью слов моих, в том числе и самое дело о портрете*. Поступки Погодина относительно меня были совершенно неумышленны. Он действовал, вовсе не думая оскорбить меня. Надобно вам знать получше Погодина. Это добрейшая душа и добрейшее сердце. Великодушие составляет главную черту его характера. Но с тем вместе некоторая грубость, незнание приличий, беспамятство и рассеянность (по причине множества[785] разных дел, которыми он всегда был опутан) поставляли его беспрестанно в неприятные отношения с людьми, в возможность огорчать их, без желания огорчить. Я долго думал о том, как объяснить ему всё это и заставить его оглянуться на себя, как вдруг моя книга без моего ведома нанесла ему поражение (я совершенно позабыл слова и фразы статей,[786] и если бы сам печатал, то, вероятно бы, ослабил их, имея намерение более объяснить неприкосновенность прав собственности писателя). Скажу вам, что я этому даже обрадовался, имея случай чрез это с ним прямо объясниться. Я писал к нему письмо (от 4 марта), которым, вероятно, он удовлетворен. Скажу вам еще, для полного успокоения вашего, что я никогда еще не любил так Погодина, как люблю его теперь. Человек этот, кроме того, что всегда был достоин всякого уважения, в последнее время значитель<но> изменился. Несчастия и разные душевные потрясен<ия> умягчили его душу до того, что она теперь способна понимать[787] многое из того, к чему прежде была менее чувствительна. И я чувствую, что отныне у нас с ним будет[788] дружба бо̀льшая и здесь, и там. Вот вам, мой друг, непритворный отчет по этому делу!

Поездка моя в Иерусалим несколько отодвинулась, по причине[789] всяких хлопот, переписок по поводу печатания книги, по причине[790] несколько вновь порасстроившегося моего здоровья, а наконец[791] и по той причине, что я не отважился отправиться один. Почти со всеми, имевшими то же[792] намерени<е> отправиться в этом году в Иерусалим, случились непредвиденные препятствия. А мне — надобно вам знать — необходимо для этой дороги товарищество близких сердцу душ. Я не так крепок и душой и телом, я не так живу в боге, чтобы обойтись без помощи людей, и мне братская помощь человека еще более нужна в этом путешествии, которое для меня есть важнейшее из событий моей жизни. Кроме того, мне необходимо также получше приготовиться, побольше утвердиться в здоровьи, и душевном и телесном. Летом, по причине расстроившихся нерв моих, я должен буду ехать на воды в Германию и на морское купанье, а потому ответ на это письмо вы адресуйте уже во Франкфурт — или, по-прежнему на имя Жуковского, или же на имя нашего посольства. Не позабывайте писать ко мне. Письма друзей моих теперь мне очень нужны. Со времени смерти незабвенного моего Языкова никто ко мне теперь не пишет часто. Он да вы только умели меня так любить, что, не смущаясь ничем — ни долгим молчанием моим, ни неуменьем моим быть признательну за такую нежную дружбу — писали ко мне всегда и не забывали меня никогда в мыслях и молитвах ваших.

Итак, прощайте до следующего письма вашего. Поздравляю вас с преддверием светлого воскресения Христова.

Весь ваш Гоголь.