Collected Works of St. Gregory the Theologian

И это касается обоих, но думаю, что иные из близко знавших моего родителя, давно удивляются мне, который так долго останавливается на этих предметах, как будто это одно и могу ставить ему в похвалу, а до сих пор не упомянул о тягостных временах, с которыми он боролся, как будто этого или не знаю, или не считаю важным. Итак, присовокупим и это к сказанному.

Наше время произвело на свет первое и, думаю, последнее зло — царя отступника от Бога и от здравого смысла. Почитая для себя малым делом покорить персов, а великим — низложить христиан, при содействии побеждающих его к тому демонов, не оставил он без испытания ни одного вида нечестия: убеждал, угрожал, лжеумствовал, привлекал к себе не только ухищрениями, но и силой. Он не имел утаиться, как ни прикрывал гонение злоухищренными выдумками; но не употреблял своей власти и открытым образом, чтобы мы непременно были уловлены, как ни есть, или обманом, или насилием. Но найдется ли человек, который бы более моего родителя или презирал, или послужил к низложению этого царя? Доказательством пренебрежения, кроме многого другого, служит следующее. Когда стрелки, с предводителем своим, посланные царем отнимать у нас или разрушать священные наши храмы, после нападений на многие другие места с такой же дерзкой мыслью пришли сюда, и начальник их, по царскому указу, стал требовать храма, тогда не только не совершил он желаемого, но если бы по собственному благоразумию или по чьему–либо совету не согласился уступить моему отцу, то был бы растоптан ногами. Так иерей воспламенял всех гневом на него и ревностью о храме! Но кто же больше моего родителя способствовал низложению отступника? Он и открыто, несмотря на обстоятельства, всенародными молитвами и молениями поражал губителя, и наедине выводил на него свое ночное ополчение — простертие на земле, изнурение престарелой и маститой плоти своей, орошение пола слезами. В таковых подвигах провел он почти целый год, любомудрствуя перед единым Тайноведцем, от нас же стараясь укрыться; потому что, как сказал я, не любил хвалиться своей набожностью. И конечно, утаился бы, если бы не взошел я однажды нечаянно и, увидев следы его распростертая на земли, не выведал у одного из служителей, что это значило, и таким образом не узнал ночной тайны.

Вот и другое повествование о подобном опыте мужества и относящееся к тому же времени. Кесария была в волнении, по случаю избрания архиерея; потому что один скончался и искали другого. Споры были жаркие, и трудно было положить им конец. Город, по свойству жителей, а особенно, в настоящем случае, по горячности веры, склонен был к мятежам; а знаменитость кафедры еще более усиливала страсть к прениям. В таком положении находилось дело, когда прибыло несколько епископов, чтобы дать городу архиерея. Народ разделился на много групп, как обыкновенно бывает в таких случаях; один предлагал того, другой другого, руководствуясь кто дружескими связями, кто страхом Божиим. Наконец, все приходят к согласию, и одного из первостепенных граждан [108], отличного по жизни, но еще не запечатленного божественным Крещением, взяв против воли его, при содействии военной силы, вступившей тогда в город, возводят на престол, а потом представляют епископам, убеждая их и даже насильно требуя, чтобы избранного сподобили Таинства и нарекли архиереем. Поступок — не весьма законный, однако же показывающий сильную и пламенную веру! И нельзя сказать, чтобы здесь проявил себя кто–нибудь более праводушным и богобоязненным, нежели мой родитель. Ибо чем окончилось дело, и до чего простерся мятеж? Вынужденные епископы очистили избранного Крещением, нарекли и возвели на престол, действуя более руками, нежели произволением и расположением духа, как показало дальнейшее. Ибо они едва, с радостью, удалились из города и получили полную свободу располагать собой, как держат между собой совет (не знаю, духовный ли?) и определяют признавать как все совершенное ими не имеющим силы, так и постановление епископа незаконным, ставя ему в вину сделанное им принуждение (хотя и сам он потерпел не меньшее), и воспользовавшись некоторыми выражениями, какие он будто бы произнес тогда, показав в них больше опрометчивости, нежели мудрости. Но великий Архиерей и правдивый ценитель дел не последовал давшим такое определение и не одобрил их мнения, но пребыл непреклонным и непреодолимым, как бы он вовсе не потерпел никакого принуждения. Ибо рассуждал: поскольку принуждению подверглись обе стороны; то надобно, чтобы или обвиняющие были обвинены, или прощающие прощены или, что справедливее, прощающие не прощены. Если поставившие достойны извинения, то необходимо достоин его и поставленный; а если последний недостоин, то ни под каким видом не достойны первые. Гораздо было лучше тогда претерпеть бедствие и упорствовать до конца, нежели входить в совещание после, и притом в такие времена, когда всего полезнее прекращать старую вражду, а не заводить новую. Так происходило дело. Между тем приближался царь, исполненный ярости на христиан, и, будучи раздражен рукоположением, угрожал новопоставленному; город был как бы на острие бритвы, и неизвестно было, не погибнет ли он через день, или найдет еще сколько–нибудь человеколюбия, и спасется. Прежнее негодование на граждан за храм богини счастья, разрушенный ими во времена счастливые, усилено было последним избранием епископа, которое царь почитал наравне с разграблением народного достояния. Притом областной начальник, который и прежде не был дружен с новопоставленным по разномыслию в делах гражданских, старался сделать ему какое–нибудь зло, чтобы тем угодить времени. Поэтому писал он к рукополагавшим, чтобы обвинили новопоставленного, и писал не просто, но даже с угрозами, давая знать, что требует этого сам царь. Тогда пришло письмо и к моему родителю. Но он, нимало не устрашась, немедленно отвечал со всей смелостью и полным присутствием духа, как видим из самого ответа. Ибо писал так: «Достопочтенный правитель! Мы во всех делах своих имеем единого Судью и Царя, против которого ныне восстают. Он и теперь будет судить нас за рукоположение, которое совершено нами законно и по Его изволению. Для вас весьма удобно, если захотите, сделать нам насилие в чем–либо другом; но никто не отнимет у нас права защищать такое дело, которое совершено нами законно и справедливо; разве издадите еще закон, запрещающий нам располагать и собственными нашими делами». Такому ответу удивился и сам получивший его, хотя некоторое время и негодовал на его, как сказывали многие, коротко знавшие этого начальника. Им остановлено и стремление царя; город спасен от опасности (а не худо присовокупить еще), и мы избавлены от стыда. Так действовал епископ малого города, занимавший второстепенную кафедру! Так первенствовать — не гораздо ли лучше, чем вещать с высших престолов? Не лучше ли начальствовать самим делом, а не по имени только?

Кто же так удален от обитаемой нами Вселенной, чтобы не знал его деяния, последнего по порядку, но первого и важнейшего по силе? В том же городе, и по такой же причине, произошло опять смятение, потому что потерпевший такое прекрасное принуждение [109] в скором времени скончался и переселился к Богу, за Которого твердо и мужественно подвизался он во время гонения. Споры были тем безрассуднее, чем жарче. Ибо небезызвестно было — кто преимуществует перед всеми, как солнце перед звездами. Каждый видел это ясно, особенно все почтеннейшие и беспристрастнейшие из граждан, все, принадлежавшие алтарю, и наши назореи [110], на которых одних, по крайней мере большей частью, должны были бы лежать подобные избрания, в каком случае Церковь не терпела бы никакого зла; тогда как избрания эти зависят от людей богатых и сильных, а еще более от буйства и безрассудности черни, даже между чернью от людей самых последних. Почему можно теперь думать, что народные начальства благоустроеннее нашего [111] начальства, которому приписывается божественная благодать, и что в подобных делах лучший правитель страх, а не разум. Ибо кто из благомыслящих стал бы искать другого, миновав тебя, священная и божественная глава [112], — тебя, написанного на руках Господних (Ис. 49:16), не связанного брачными узами, нестяжателя, бесплотного и почти бескровного, в знании словес первого по Слове, между любомудрыми мудрого, между мирскими премирного, друга моего и сотрудника (выражусь даже смелее), соучастника души моей, вместе со мной жившего и учившегося? Я желал бы, чтоб слову дана была свобода, чтоб оно изобразило тебя в другом месте, а не в твоем присутствии это описывало, где должно оставить большую часть, избегая подозрения в лести. Но на чем остановилась речь? Дух знал присного Ему (ибо может ли не знать Он?); однако же зависть противоборствовала. Стыжусь говорить об этом, не желал бы слышать и от других с таким усердием осмеивающих наши дела. Подобно рекам, обойдем камни, лежащие на течении, почтив молчанием достойное забвения, и обратимся к продолжению слова. Муж, исполненный Духа [113] совершенно знал, что угодно Духу; он рассуждал, что не должно унижаться и в борьбе с крамолой и предубеждением уступать больше людской милости, нежели Богу; а напротив, надобно иметь в виду одно — пользу Церквей и общее спасение. Поэтому писал, увещевал, соглашал народ, священников и всех служащих алтарю, свидетельствовал подавал голос, рукополагал даже заочно и заставлял чужих, подобно своим, уважать седину. Наконец, поскольку требовала нужда, чтобы рукоположение его [114] было согласно с правилами, а число нарекающих было не полно и недоставало одного, то сам, удрученный старостью и недугом, отрывается от болезненного одра, с бодростью юноши идет, или лучше сказать, с мертвым и едва дышащим телом приносится в город, уверенный, что если постигнет его смерть, то попечительность эта поставит для него прекрасную погребальную ризу. И здесь совершается нечто чудное. Но не невероятное; он укрепляется трудом, юнеет усердием, распоряжает, препирается, возводит на престол, возвращается домой, и но силы его служат ему не гробом, но Божиим киотом. И если недавно восхвалял я его великодушие, то в этом случае оказалось оно еще в большей мере. Когда сослужители его не могли снести стыда, что они побеждены, а старец с властью располагает делами, и за это негодовали на него и злословили его, тогда он укрепился терпением и одержал над ними верх, взяв в пособие себе действительнейшее средство — кротость и то, чтобы на злословие не отвечать злословием. Ибо для победившего на самом деле какая опасность остаться побежденным на словах? А поэтому когда само время оправдало его мнение, — так пленил он великодушием своих противников, что, переменив негодование на удивление, они извинялись перед ним, припадали к коленам, стыдились прежних поступков и, отложив ненависть, признали его своим патриархом, законодателем и судьей.

С такой же ревностью восставал он и против еретиков, когда ополчились на нас вместе с нечестивым царем и, поработив почти уже всех, думали и нас совратить и приобщить к другим. И здесь оказал он нам немалую помощью, как сам, так, может быть, и через меня которого он, как молодого пса нехудой породы, для упражнения в благочестии выводил против этих лютых зверей.

За одно жалуюсь на обоих [115]. Не огорчитесь моим дерзновением; ибо объявлю скорбь свою, хотя это и горестно! Жалуюсь на обоих, что меня, огорченного бедствиями жизни этой, любящего пустыню, как едва ли любит кто другой из наших, употреблявшего все усилия как можно скорее уклониться от общей бури и праха и спастись в безопасное место, под благовидным именем священства (не знаю, каким образом), предали вы на это беспокойное и злокозненное торжище душ, отчего немало зла или уже потерпел я, или надеюсь еще потерпеть; ибо понесенные мной страдания обезнадеживают даже и в будущем, хотя разум, предполагая лучшее, и уверяет в противном.

Но не умолчу о следующем добром качестве в моем родителе. Он во всем был терпелив и выше нужд земной оболочки. Когда же страдал от последнего недуга, начавшегося вместе со старостью, весьма продолжительного и мучительного, тогда болезненное состояние было для него нечто общее со всеми людьми, но в перенесении болезни не имел он ничего общего с другими; а напротив, здесь видно было нечто ему одному свойственное и подобное чудесам, совершившимся с ним прежде. Часто не проходило дня, даже часа, в который бы не чувствовал он болезненных припадков; но укреплял себя единой Литургией, и болезнь, как бы гонимая чьим повелением, оставляла его. Прожив почти до ста лет, сверх пределов, положенных Давидом пребыванию нашему на земле, и из них сорок пять лет, что составляет меру человеческой жизни, проведя в священстве, отрешается он, наконец, от жизни в старости доброй. И как отрешается? В молитвенном положении и с словом молитвы, не оставляя и следа злобы, но оставив множество памятников добродетели. А потому у каждого на языке и в сердце уважение к нему более, нежели человеческое. И нелегко найти человека, который бы, вспоминая о нем, не лобызал его в своем воображении, по слову Писания, положив на уста руку (Иов. 39:34). Такова была жизнь его, таковы последние дни жизни, такова кончина!

Поскольку же нужно было, чтобы и для потомства остался памятник его щедрости, то можно ли желать лучшего, чем этот храм, воздвигнутый им Богу и для нас? Немногим воспользовавшись из народного подаяния, а большую часть пожертвовав от себя, совершил он дело, о котором нельзя умолчать, имею в виду храм, величиной превосходящий многие и красотой почти все другие храмы.

Сияя изяществом дверей и преддверий, приглашает он издали приходящих; не говорю уже о внешнем украшении, о красоте четырехугольных камней, неприметно между собой соединенных, из которых одни, в основаниях и надглавьях, украшающих углы, мраморные, а другие добыты здесь, но ничем не уступают чужеземным. Не говорю о различных, видом и цветом, выдавшихся и вдавшихся поясах от основания до вершины, которая, ограничивая взор, подавляет собой зрителя. Но как могло бы слово в столь короткое время изобразить произведение, которое требовало большого времени, многих трудов и искусства? Или довольно будет сказать одно то, что когда другие города украшаются многими, и частными, и общественными зданиями, — нам это здание приобретает славу у многих? Таков этот храм! А как для храма нужен стал иерей; то от себя же дает и иерея не могу сказать, соответствующего ли храму, однако же дает. Поскольку же требовались и жертвы; то предлагает в жертву страдания сына и его терпение в страданиях, да будет от него Богу, вместо подзаконной жертвы всеплодие словесное, жертва духовная, прекрасно потребляемая.

Что скажешь, отец мой? Достаточно ли этого? И это мое похвальное слово, напутственное или надгробное, примешь ли в воздаяние за труды, какими ты обременял себя для моего образования? И дашь ли, по древнему обычаю, мир слову? Здесь ли положишь ему предел, не терпя того, чтобы оно вполне было соразмерно твоим заслугам? Или пожелаешь каких дополнений? Знаю, что и этим удовольствуешься. Но хотя и достаточно этого, — позволь еще присовокупить следующее. Поведай нам: какой сподобился ты славы, каким облечен светом, каким облечется вскоре супружница твоя, каким облечены чада, которых сам ты предал погребению; прими и меня в те же селения, или прежде новых злостраданий, или по кратком злострадании в жизни этой! А прежде горних селений, этим сладостным камнем, который приготовил ты для обоих, еще здесь почтив твоего и соименного тебе иерея, извини меня за это слово, с твоего позволения и предложенное, и предначатое, и безбедно веди, во–первых, всю твою паству и всех архиереев, именовавших тебя отцом своим, а преимущественно меня, потерпевшего от тебя принуждение и над которым ты властительствовал отечески и духовно; веди безбедно, чтобы мне не всегда жаловаться на твое принуждение.

Что же думаешь ты [116], судья слов и движений моих. Если сказанного достаточно и ожидание твое удовлетворено, произнеси приговор; я приемлю его. Ибо суд твой поистине суд Божий. Если же слово мое ниже и его [117] славы, и твоего ожидания: помощник близко; как благовременный дождь, пошли глас твой, которого ожидают его доблести. И конечно немаловажны причины, по которым он обязывает тебя к этому, и как пастырь пастыря, и как отец сына по благодати. Что удивительного если тот, кто через тебя возгремел в слух Вселенной, сам насладится сколько–нибудь твоим гласом?

Что же остается еще? Вместе с духовной Саррой, супругой великого отца нашего Авраама, и ему равнолетней, полюбомудрствовать несколько о погребальном. Матерь моя! — не одинаково естество Божеское и человеческое или, говоря вообще, не одинаково естество божественного и земного. В божественном неизменяемо и бессмертно как само бытие, так и все, имеющее бытие; ибо в постоянном все постоянно. Что же бывает с нашим естеством? Оно течет, сотлевает и испытывает перемену за переменой. Поэтому жизнь и смерть, нами так называемые, как ни различны, по–видимому, между собой, входят некоторым образом одна в другую и сменяют друг друга. Как жизнь, начинаясь тлением, — нашей матерью, и продолжаясь через тление — непрестанное изменение настоящего, оканчивается тлением — разрушением этой жизни; так смерть, избавляющая нас от здешних бедствий и многих приводящая в жизнь горнюю, не знаю, может ли быть названа в собственном смысле смертью. Она страшна только именем, а не самим делом; и едва ли не безрассудной предаемся мы страсти, когда боимся того, что не страшно, а гонимся, как за вожделенным, за тем, чего должно страшиться. Одна для нас жизнь–стремиться к жизни; и одна смерть — грех, потому что он губит душу. Все же прочее, о чем иные думают много, есть сновидение, играющее действительностью, и обманчивая мечта души. Если же так будем рассуждать, мать моя, то не будем и о жизни думать высоко, и смертью огорчаться чрезмерно. Что ужасного в том, что переселяемся мы отсюда в жизнь истинную, избавившись от превратностей, пучин, сетей, постыдного оброка, и вместе с постоянными и непреходящими существами будем ликовать как малые светы окрест великого Света? Тебя печалит разлука, да возрадует же надежда. Для тебя страшно вдовство, но оно не страшно для него. И где же будет доброта любви, если будем для себя избирать легкое, а ближнему отделять труднейшее? Во всяком случае, что тяжкого для той, которая сама вскоре разрешится? Срок близок, скорбь не продолжительна. Не станем малодушными помыслами обращать легкое в тягостное. Великого лишились мы, зато и обладали великим. Потери несут все, а обладают немногие. Да не сокрушает первое, но да утешает последнее. Справедливость требует, чтобы лучшее одерживало верх. Ты с великим мужеством и любомудрием переносила потерю детей, которые были еще в цветущих летах и годны для жизни, перенеси же смерть престарелой плоти, утружденной уже жизнью, хотя душевная сила и сохраняла в ней чувства здравыми. Но ты имеешь нужду в попечителе? Где же твой Исаак, которого оставил он тебе взамен всех? Требуй от него малого — руковождения и услуг; и воздай ему вящее — материнское благословение, молитвы и будущую свободу. Но ты негодуешь за предложение советов, хвалю за это; потому что сама давала советы многим, всем, кто ни прибегал к твоему благоразумию во время продолжительной твоей жизни. Не к тебе и слово, любомудрейшая из жен, пусть будет оно общим средством утешения для плачущих, да понимают это люди, предпосылающие подобных себе людей!

Слово 19, сказанное Св. Григорием Богословом о словах своих Юлиану, производившему народную перепись и уравнение податей

Какая насильственная власть, которая постоянно мучит меня из любви! Какая моя мудрость и опытность, когда каждый праздник вызывают меня на борьбу! Я не нахожу в себе никакой мудрости, ни опытности, как ни разбираю и ни испытываю сам себя. Одно, правда, сознаю в себе, что может быть и немаловажно, хотя некоторые называют это скудоумием, — я бы желал каждую минуту умерщвлять в себе жизнь, а жить жизнью сокровенной во Христе, стать не мелочным купцом, но на все, что имею у себя, купить драгоценную жемчужину, все преходящее и тленное променяв на постоянное и небесное. Такое приобретение, конечно, всего важнее и надежнее для имеющего ум. Но если это для меня невозможно, то я желал бы устоять, по крайней мере, в другом, и престол уступить желающим, а самому всю жизнь быть ребенком и учеником, пока не измою всей горечи сладкими водами учения. Пусть было бы это одним и первым делом моего любомудрия или скудоумия; а вторым и важнейшим —