«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Если же и на то не согласен, и язык твой не терпит узды, ты не можешь преодолеть стремления, но тебе непременно надобно высокоумствовать, не уступать первым Силам (если только и для них нет меры познания) и стать выше, нежели сколько полезно, то не осуждай брата и робости не называй нечестием. Ты, давший обет кротости, не уходи от него стремительно, или осудив его, или отчаявшись в нем; но здесь покажи себя, пока можно, смиренным. Здесь — предпочти брата без вреда для себя, здесь — где осудить и унизить значит отлучить от Христа и от единой надежды, значит необнаружившуюся пшеницу, которая, может быть, сделается честнее тебя, исторгнуть вместе с плевелами. Напротив, частью исправь его и притом кротко и человеколюбиво, не как враг или немилосердный врач, который только и знает одно средство — прижигать и резать; частью же познай самого себя и собственную немощь. Что ж, если, имея в глазах загноение или другую какую болезнь, не ясно видишь солнце? Что ж, если тебе кажется все кружащимся, потому что у тебя тошнота или, может быть, ты пьян, между тем свое незнание приписываешь ты другим? Гораздо нужнее подумать и многое испытать, прежде нежели осудишь другого в злочестии. Не одно и то же — срезать растение или какой кратковременный цветок, и человека. Ты — образ Божий, и беседуешь с Божиим образом. Ты — судящий другого, сам будешь судим; ты судишь чужого раба, которым правит другой. Смотри на своего брата, как будто бы ты сам был судим вместе с ним. Поэтому не скоро отсекай и бросай член, пока неизвестно, не сделает ли это вреда и здоровым членам. Подай совет, запрещай, увещевай (2 Тим. 4,2). У тебя есть правило лечения, ты ученик Христа, кроткого, человеколюбивого и понесшего наши немощи. Если брат в первый раз воспротивился, потерпи великодушно, если во второй, не теряй надежды, — еще есть время к излечению, если и в третий раз, то будь человеколюбивым земледельцем, еще упроси господина не высекать и не подвергать своему гневу бесплодную и бесполезную смоковницу, но позаботиться о ней ^обложить ее навозом (Лук. 13, 8), то есть доставить ей лечение исповеди, обнаружения постыдных дел и опозоренной жизни. Кто знает, переменится ли она, принесет ли плоды и напитает ли Иисуса, возвращающегося из Вифании? Потерпи действительное или кажущееся тебе зловоние брата своего — ты, который помазан духовным миром, составленным по мироварному художеству, чтобы сообщить брату свое благоухание. Грех — не такой яд ехидны, от которого тотчас по уязвлении постигает мучительная боль или сама смерть, так что тебе было бы извинительно бежать от зверя или убить его. Напротив, если можешь, излечи брата; а если нет, по крайней мере, сам не подвергнешься опасности сколько-нибудь участвовать с ним в его порочности. Болезнь брата есть какой-то неприятный смрад, и его может быть прогонит превозмогающее твое благовоние. И тебе можно бы охотно решиться за своего сораба и сродника на нечто подобное тому, что Павел ревнитель осмелился помыслить и сказать, сострадая об израильтянах, то есть чтобы вместо него, если возможно, приведен был ко Христу Израиль, — и тебе, говорю, который часто, по одному подозрению, отлучает от себя брата, и кого, может быть, приобрел бы благосклонностью, того губит своей дерзостью, губит свой член, за который умер Христос. Итак, хотя ты и крепок, говорит Павел, рассуждая о пище, и благонадежен в слове и мужестве веры, однако же назидай брата и не погуби пищею твоею (Рим. 14, 15) того, кто почтен от Христа общим страданием. Ибо хотя здесь и о другом дело, однако же одинаково полезно слово увещания.

Таким людям следовало бы давать поручения, исправляя которые, они не могли бы вредить ни себе, ни другим, а право учить предоставить умеренным в слове, как истинно благоустроенным и целомудренным; простолюдинов же отводить от этого пути и от усилившагося ныне недуга — говорливости, обращать же их к другому безопаснейшему роду добродетели, где и нерадение менее вредно, и неумеренность не противна благочестию. Ибо если бы, как один Господь, одна вера, одно крещение, один Бог и Отец всех и через всех и во всех (Еф. 4, 5,6), так один был путь ко спасению — путь слова и умозрения, и кто совратился бы с него, тот необходимо во всем стал бы погрешать и совершенно отторгаться от Бога и будущей надежды, то всего было бы опаснее и подавать такие советы, и слушаться их. Но если как в человеческом быту много разности между родами и правилами жизни, из которых одни выше, другие ниже, одни знатнее, другие менее славны, так и в жизни Божественной — не одно средство спасения, и не один путь к добродетели, но многие; да и тому, что у Бога обителей много —

Я и сам не стал бы утверждать этого и не согласился бы с теми, которые это утверждают.

Итак, если хотите принять совет мой, юноши и старцы, начальники народные и подчиненные, монахи и спасающиеся в общежитии, откажитесь от чрезмерного и бесполезного честолюбия, приближаясь же к Богу жизнью, делами и учением более безопасным, приготовляйтесь к тамошней истине и созерцанию о Христе Иисусе Господе нашем, Которому слава во веки веков. Аминь.

СЛОВО 33. Против ариан и о самом себе

Опять негодуешь, опять вооружаешься, опять оскорбляешь, ты, новая вера. Удержи ненадолго твои угрозы, дай мне выговорить слово. Мы будем не оскорблять, но обличать, не угрожать, но укорять, не поражать, но врачевать. Тебе и это кажется оскорблением? Какое высокомерие! И здесь равночестное делаешь рабом? А если нет, то дай место моему дерзновению; ибо и брат обманутый обличает брата. Хочешь ли, скажу тебе то же, что говорил Бог упорному и ожесточенному Израилю: «Народ Мой, что сделал я тебе и чем обидел тебя, и чем отягощал тебя» (Мих. 6, 3)? Особенно же к тебе, оскорбителю, у меня слово.

Правда, что мы худо наблюдаем друг у друга обстоятельства каждого, и расторгнув единодушие разноверием, едва ли не более стали бесчеловечны и жестоки один к другому, нежели сами варвары, которые ныне воюют с нами, и которых соединила разделяемая ныне Троица, не говорю уж, что поражаем не чужие чужих, не иноязычные иноязычных (что было бы хотя малым утешением в бедствии), но принадлежащие почти к одному дому расхищаем, и (если угодно) члены одного тела истребляем друг друга, и сами истребляемся. И не в этом еще все бедствие (хотя и это велико), но в том, что убавление свое почитаем приращением. Впрочем, поскольку поставлены мы в такое положение и веруем, смотря по времени, то сравним между собой наши обстоятельства. Ты представь мне своего царя, а я представлю тебе своих; ты — Ахаава, я Иосию Ты изобрази мне свою кротость, а я изображу тебе свою дерзость. Лучше сказать, твоя дерзость повторяется уже устами многих и во многих книгах, которые и грядущее время, думаю, примет как бессмертный памятник деяний; а я скажу тебе о своей.

Какой дерзостно устремляющийся народ навел я на тебя? Каких воружил воинов? Какого поставил военачальника, кипящего гневом, превосходящего дерзостью самих повелителей, притом не христианина, но такого, который бы свои нечестивые с нами поступки почитал приличным для него служением чтимым им демонам? Держал ли я в осаде кого молящегося и воздевающего руки к Богу? Остановил ли звуком труб какие псалмопения? Смешал ли у кого таинственную кровь с кровью, проливаемой убийцами? Заставил ли кого духовные вопли заменить плачем погибельным, и слезы сокрушения — слезами страдания? Превратил ли какой дом молитвы в место погребения? Предал ли какие священные и неприкосновенные для народа сосуды в руки беззаконным или Навузардану архимагиру (4 Цар. 25,15), или Валтасару, нечестиво упивавшемуся из священных чаш и понесшему наказание, достойное его безумия? Жертвенники возлюбленные, как говорит Божественное Писание (Ос. 8,12), а ныне поруганные! Издевался ли над вами, по нашему наущению, какой-либо бесстыдный юноша, и поющий представляющий из себя срамное? Особенно поругался ли я через кого подобного над великим и Божественным таинством? Досточестная кафедра, страдалище и успокоение мужей досточестных, переменившая многих благочестивых иереев, свыше поучавших Божественным тайнам! Восходил л и на тебя какой языческий вития — язык лукавый, предающий позору Христианство? Стыдливость и честность дев, не терпящая взора мужей, даже и целомудренных! Осрамил ли тебя кто из нас, предал ли поруганию даже скрываемое от очей и доставил ли взорам нечестивых зрелище жалкое и достойное огня содомского? Умалчиваю об убийствах, которые сноснее срама. Пускали ли мы каких зверей на тела святых (что делали некоторые), выставляя на позор человеческое естество и обращая в вину одно то, что не приложились к их нечестию, не осквернились с ними общением, которого бегаем, как змеиного яда, не телу наносящего вред, но очерняющего глубины души? Кому вменяемо было в преступление даже погребать мертвых, которых уважали сами звери, — притом в преступление достойное другого зрелища и других зверей? Каких епископов старческие плоти испещрены были железными когтями в присутствии учеников которые ничем кроме слез не могли помочь, — плоти, распятые со Христом, победившие своим страданием, оросившие народ драгоценной кровью, и наконец преданные смерти, чтобы со Христом погребстись и прославиться, — со Христом, победившим мир посредством таковых закланий и жертв? Каких Пресвитеров делили между собой противоборствующие стихии — огонь и вода, так что на море восстал необычайный светильник, когда они сгорали вместе с кораблем, на котором плыли? Кого (закрою большую часть наших бедствий) обвиняли в бесчеловечии сами начальники, исполнявшие такие поручения?

Хотя они служили желаниям поручивших, однако же ненавидели жестокость произволения: одно заставляли делать обстоятельства времени, другое внушал разум; одно было беззаконием царя, а другое происходило от сознания законов, по которым надлежало судить. Или упомянуть нам и о старом, потому что и это дело того же собратства? Отсекал ли я руки у кого живого или мертвого, и лгал ли на святых, чтобы клеветой вооружиться против Веры? Чьи изгнания перечислял я как благодеяния и оказывал ли неуважение к священным соборам священных любомудрцев, ища между ними покорных? Напротив, и их сделал я мучениками, подвергшимися опасности за доброе дело. К кому из мужей, почти бесплотных и бескровных, приводил блудниц — я, обвиняемый за нескромность речей? Кого из благочестивых, изгнав из отечества, предал я в руки людей беззаконных, чтобы заключенные, подобно зверям, в мрачные жилища и разлученные друг с другом (что всего тягостнее в этом печальном событии) томились они голодом и жаждой, получая скудную пищу и то через узкие скважины и не имея возможности видеть страждущих вместе с ними? И это терпели те, которых весь мир не был достоин (Евр. 11,38). Так чтите вы Веру! Так принимаете странных! И большей части таких дел вы не знаете? Тому и быть надлежало; потому что и дел такое множество, и в совершении их столько наслаждения! Но страждущий памятливее. Для чего говорить мне о чем-нибудь отдаленном? Некоторые своими насилиями превзошли требования времени, подобно вепрям, кидающимся на ограду. Требую вчерашней вашей жертвы, этого старца и подобного Аврааму отца, которого вы, при возвращении его из изгнания, встретили камнями среди дня среди города, а мы (если неоскорбительно для вас говорить об этом) позаботились о самих убийцах, которые подвергались опасности. Как же мне простить за это, говорит Бог в одном месте Писания (Иер. 5, 7), за что похвалить? Или лучше сказать, за какое из этих дел увенчать вас?

Поскольку же таковы и такого свойства твои дела, то скажи мне и мои неправды, дабы я или устыдился или перестал быть злым. Подлинно всего более желаю вовсе не грешить. А если это невозможно, сделав неправду, желаю возвратиться на истинный путь, что составляет второй отдел людей благомыслящих. Ибо хотя я не первый, подобно праведнику, который в тяжбе своей прав (Притч. 18,17), по крайней мере, радуюсь, когда другой врачует меня.

Говорят, у тебя город мал, и не город, а пустое, скучное и малолюдное селение. Но если это худо, наилучший, то здесь я более пострадал, нежели сам действовал. И ежели терплю не по своей воле, то я несчастен (пусть это будет сказано), а ежели терплю добровольно, то я философ. Что ж это за обвинение, ежели никто не порицает дельфина за то, что живет не на суше, и вола за то, что водится не в море, и угря за то, что он животное земноводное? — А у нас, говоришь, есть стены, и зрелища, и конские ристалища и царские дворцы, красота и величие портиков, этот невероятный труд —подземная и воздушная река, столько блистательный и знаменитый столп, многолюдное торжище, волнующийся народ, похваляемое собрание мужей благородных. Но почему не говоришь о выгодах местоположения, о том, что суша и море как бы спорят друг с другом, кому из них больше принадлежит город, и своими дарами обогащают этого царя городов? Итак, в том наша неправда, что вы велики и славны, а мы низки и пришли от низких? В этом и многие не правы перед вами, или, лучше сказать, все, которых вы превосходите. И надобно предать нас смерти за то, что не построили города, не обнесли стенами, не хвалимся ни конскими ристалищами, ни борьбой, ни псовой охотой, ни бешеной страстью ко всему этому, ни прихотливостью и великолепием бань, ни драгоценностью мраморов, ни картинами, ни златоблестящими и разновидными насечками, едва не уподобляющимися самой природе? Мы не рассекли у себя моря, не смешивали времен года, чтобы жизнь свою сделать приятнейшей и безопаснейшей; а ты — новый творец, верно, сам это сделал! Присовокупи, если угодно, и другие обвинения, — ты, который говорит словами Божиими: Мое серебро и Мое золото (Агг. 2, 9). Мы невысоко думаем о богатстве, к которому, если умножается, закон наш повелевает не прилагаться (Пс. 61,11), не высчитываем у себя годовых и ежедневных доходов, не тщеславимся грузом стола и приправами для бесчувственного чрева, ибо не хвалим всего того, что, будучи принято гортанью, делается равночестным, или, лучше сказать, равно нечестным и извергаемым; но живем просто, не запасаясь на завтрашний день, мало чем отличаясь от зверей, у которых нет ни сосудов, ни запасов. Или будешь ставить мне в вину истертую мою одежду и некрасивый склад лица? Ибо вижу, что такими вещами превозносятся люди очень низкие. Но ты не коснешься головы и не обратишь внимания на то, что дети заметили у Елисея (умолчу о последующем). Не станешь винить меня за необразованность или за то, что произношение мое кажется тебе жестким и грубым. А во что поставишь, что я не говорлив, не забавен, не могу понравиться тем, с которыми бываю вместе, не посещаю народных собраний, не умею повести разговор и перекинуться словом, с кем случится и как случится, так что и речи мои несносны, не бываю в новом Иерусалиме, в Зевксиппе, не хожу из дома в дом ласкательствовать и насыщать чрево; но больше сижу у себя дома угрюмый и печальный, в безмолвии занимаюсь самим собой — искренним судьей дел и, может быть, достойным уз за то, что бесполезен? Как бы тебе простить меня за все это и не винить? О, ты еще благосклонен и человеколюбив!

А что еще важнее, признаю общими разум, Закон, пророков и сами страдания Христовы, через которые воссозданы мы. Не говорю, что один воссоздан, другой же нет, но все мы, участвовавшие в том же Адаме, и змием обольщены, и грехом умерщвлены, и спасены Адамом небесным, и к древу жизни, от которого отпали, возведены древом бесчестия.

А меня вводил в заблуждение Самуилов Армафем (1 Цар. 1,1) — это малое отечество великого, вводил тем, что не обесчестил собой пророка и стал знаменитым не столько сам по себе, сколько через него, не послужил ему препятствием и быть посвященным Богу до рождения, и пророчествовать, провидя задолго перед тем (Ис. 41,26), даже не это одно, но помазывать царей и священников и судить, тех, которые происходили из знатных городов. О Сауле же слышал я (1 Цар. 9), что он, ища ослов отца своего, нашел царство. И сам Давид берется от стад овец и пасет Израиля (1 Цар. 16). А что Амос? Не тогда ли вверяется ему пророческое служение, когда был пастухом и собирал сикиморы (Ам. 7, 14)? Как же не упомянул я об Иосифе, который был рабом и раздателем хлеба в Египте и отцом многих тысяч, обетованных Аврааму? Да и Авраам (скажу важнейшее) не переселенец ли был? Моисей не был ли сперва брошен, а потом не сделался ли законодателем и вождем поспешавших в землю обетованную; и сказания его не велики ли и не чудны ли? Приводили меня в заблуждение и Кармил Илиин, предшествовавший огненной колеснице, и милость Елисеева, имевшая более силы, нежели шелковые нити и золото, насильственно обращенное в одежду. Приводили меня в заблуждение и пустыня Иоаннова, вмещавшая в себе большего в рожденных женами, а вместе и его пища, пояс и одежда. Я дерзал на нечто большее, самого Бога находил защитником моего убожества. Меня поставят наряду с Вифлеемом, обесчестят наряду с яслями; что ж удивительного, если ты, бесчестящий Бога за ясли, по той же причине презираешь и проповедника? Представлю в пример и рыбаков, и нищих благовествующих, предпочтенных многим богатым. Ужели не перестанешь когда-нибудь гордиться городами, не уважишь когда-нибудь презренную для тебя и бесчестную пустыню? Не говорю о том, что и золото родится в песке, что и драгоценные камни суть произведение и дар камней простых. А если бы им противоположил я то, что и в городах есть бесчестного, то, может быть, не на добро воспользовался бы свободой слова.

Но у нас проповедник чужеземный и пришлый, скажет, может быть, кто-нибудь из людей слишком ограниченных и плотолюбцев. Что же апостолы? Разве не чужеземцы были для многих народов и городов, по которым они разделились, чтобы повсюду пронеслось Евангелие, чтобы все было озарено Троичным Светом, просвещено истиной, так чтобы и для сидящих во тьме и тени смертной рассеялся мрак неведения? Сказано: нам идти к язычникам, а им к обрезанным (Гал. 2, 9). Слышишь, это говорит Павел! Пусть Петру Иудея, что ж общего у Павла с язычниками, у Луки с Ахайей, у Андрея с Эпиром, у Иоанна с Ефесом, у Фомы с Индией, у Марка с Италией, — что у всех (не говоря о каждом порознь) общего с теми, к которым они ходили проповедовать? Поэтому или и их укори, или и мне не ставь в вину, или докажи, что ты, стоя за истинное учение, оклеветан напрасно. Но поскольку до сих пор рассуждал я с тобой об этом просто, то полюбомудрствую и возвышеннее.