О рабстве и свободе человека
b) Прельщение и рабство эстетическое. Красота, искусство и природа
Прельщение и рабство эстетическое, напоминающее магию, не захватывает слишком широких масс человечества, оно обнаруживается, главным образом, среди культурной элиты. Есть люди, живущие под чарами красоты и искусства. Это может быть связано с душевной структурой людей, может быть оригинально, а может быть результатом подражания и моды, заражения известным состоянием среды. В некоторые эпохи является эстетическая мода. Когда я говорю, что эстетизм свойственен, главным образом, культурной элите, я этим не хочу сказать, что нет эстетизма, свойственного народной жизни. Эстетизм даже более свойственен народу, чем буржуазии, но он носит другой характер и не превращается в эстетство, которое обозначает уже культурную упадочность. Прельщение и рабство эстетическое всегда означает ослабление и даже уничтожение ценности личности, перемещение экзистенциального центра личности и превращения одной из сторон человека в целое. Человек делается рабом своих частичных состояний, овладевающих им эмоциональных чар. На этой почве создается тот тип эстета, который возможен лишь в эпохи уточнения культуры и отрыва её от трудовых, более суровых, основ жизни. Эстетические оценки делаются единственными и подменяют собой все остальные. Моральные, познавательные, религиозные оценки могут быть подменены эстетическими. При этом сам эстет редко бывает эстетичен. Существует эстетизм в морали, в познании, в религии, даже политика может определяться эстетическими оценками. Эстетизм в религии обычно принимает форму исключительного преобладания литургической стороны. Психологически это значит, что человек отдается состояниям мления. Эстетизм в морали подменяет отношение к конкретному существу, к конкретной личности, отношением к красоте и красивости в человеке. Эстетизм в философии интересуется не столько истиной, сколько известным эмоциональным состоянием, которое вызывает или гармонические, или дисгармонические построения, в зависимости от эстетического типа. Эстетизм в политике интересуется не столько справедливостью и свободой, сколько эмоциональными состояниями, которые вызываются или идеализированным прошлым, или идеализированным будущим, остротой противоположений; он связан с взвинченным переживанием ненависти или любви. Эстетическое прельщение есть прельщение пассивности, утеря способности к активности духа. Даже борьба в эстетической проекции может перевоплотиться в пассивном отражении и не сопровождаться духовной активностью. Тип эстета есть тип человека пассивного, наслаждающегося пассивностью, живущего отражениями, это – потребитель, а не творец. Эстет может примкнуть к крайней форме революции или к крайней форме контрреволюции, это безразлично, но всегда это будет означать пассивность, подмену работы совести, всегда активной, пассивными эстетическими эмоциями. Никогда великие художники-творцы не были эстетами, могли даже иметь резко и крайне этическое отношение к жизни, как, например, Лев Толстой. Творческий художественный акт совсем не есть акт эстетический, эстетическим может быть лишь последствие творческого акта. Эстетическое прельщение делает человека зрителем, а не актером. И тут мы встречаемся с замечательным парадоксом эстетизма. Можно подумать, что люди, у которых исключительно эстетическое отношение к жизни, находятся в субъективном, а не в объективном. Это указывает только на шаткость и двусмысленность терминологии. Эстетическое прельщение означает как раз, что все превращено в объект созерцания, что активность субъекта отсутствует. Если эстет живет в мире своих ощущений и эмоций, то это совсем не означает, что он живет в экзистенциальном мире субъектности, в мире духа, свободы и творческой активности. Наоборот, в духовной структуре эстета ощущения и эмоции объективированы, выброшены вовне. Исключительно эстетическая ориентация в жизни ослабляет чувство реальности, ведет к тому, что целые области реальности выпадают. Но это происходит не от активности, а от пассивности субъекта. Субъект движется в направлении наименьшего усилия, пассивно отражает сотворенное не им, ставшее для него объектом. Зоркое различение реальностей предполагает активность субъекта. Эстетическое прельщение означает исключительный интерес к «как», а не к «что», то есть, в сущности, равнодушие к реальности. Это есть рабство у самого себя, при потере реальности самого себя. Это есть заключенность в себе при выброшенности себя вовне. Эстет совсем не уверен в своей собственной реальности, он уверен лишь в своих пассивных эстетических эмоциях. Нельзя было бы даже сказать, что эстет живет восприятием красоты и вызванными красотой волнениями; он часто бывает равнодушным к подлинной, наиреальнейшей красоте и живет обманными образами красоты, эстетическими иллюзиями. Прельщение и рабство эстетическое неотвратимо влечет за собой равнодушие к истине, и это есть самый ужасный результат. Люди этой душевной структуры не ищут истины, они живут под чарами, не допускающими до познания истины. И когда человек начал искать истину, он уже спасен. Искание истины есть активность, а не пассивность, есть борьба, а не мление. Прельщение эстетическое имеет родство с прельщением эротическим, одно с другим переплетается. Человек попадает во власть эстетической иллюзии, как он попадает во власть эротической иллюзии. Эстетическое прельщение делает человека рабом космоса, ставит его вне логоса. Личность связана с логосом, а не с космосом, со смыслом, а не с пленяющей природной объектностью; она предполагает не только эрос, но и этос. Поэтому эстетическое прельщение означает деперсонализацию. Эстеты по своей душевной структуре бывают яркими индивидуалистами, но не бывают личностями. Личность есть сопротивление прельщениям обманными образами красоты. Эстетическое прельщение всегда обращает не вперёд, а назад, таков результат пассивности, жизни отражениями. В восприятии красоты объект, который есть результат прошлого, всегда и есть иллюзорный элемент. Но нужно сказать, что эстет совсем не непременно поклоняется красоте; он может даже, следуя моде, отрицать красоту и совсем не связывать своих эстетических волнений с красотой. Эстетическое прельщение и рабство всегда ведет к разложению и упадку в литературной и художественной среде. Вокруг искусства людьми, которые более потребители, чем творцы, создается отвратительная снобическая атмосфера, которая свидетельствует о рабстве человека, об утрате свободы духа вследствие душевных усложнений и уточнений, вследствие найденной возможности жить пассивными отражениями, при сознании большей высоты и значительности этой жизни, чем жизнь обыденных людей, человеческих масс. Тут страшное самоутверждение сопровождается утерей себя.
Но существование эстетического прельщения так же мало означает отрицание подлинной красоты, как существование прельщения и рабства эротического существования подлинной любви. Нужно даже решительно сказать, что красота более характеризует совершенство существования мира и человека, чем добро. Конечная цель гораздо более характеризуется, как красота, чем как добро. Добро более относится к пути, чем к цели. Добро коррелятивно злу и всегда свидетельствует о раздвоении и борьбе. Но красота не имеет решительно ничего общего с эстетизмом. Я даже склонен думать, что у эстета атрофировано чувство красоты. Красота более гармонична, чем добро. В добре всегда есть дисгармоничность, есть несовершенство природы. Преображенный мир есть красота. Красота есть победа над тяжестью и уродством мира. Через красоту происходит прорыв к миру преображенному, к миру иному, чем наш. И этот прорыв происходит во всяком художественном творческом акте и во всяком художественном восприятии этого творческого акта. Поэтому смысл искусства в том, что оно есть упреждение преображения мира, освобождение от уродства и тяжести действительности. Освобождающее значение искусства именно в его непохожести на нашу постылую, скованную необходимостью, уродливую жизнь. И эта непохожесть есть в искусстве, которое художественно раскрывает правду о жизни, самую тяжелую и мучительную правду. Страшное и мучительное в искусстве совсем не то, что страшное и мучительное в жизни. Уродливое в искусстве совсем не то, что уродливое в жизни. Уродливое может стать художественно совершенным и вызывать эстетическую эмоцию, а не отталкивание. Например, уродство у Гойи, у Гоголя. Это есть тайна творческого акта, который отделяет искусство от действительности. С этим связан катарсис трагедии, о котором учил Аристотель. Трагическое страдание имеет освобождающее и очищающее значение, потому что между нашими страданиями, нашей трагедией и страданиями и трагедией в произведениях искусства лежит преображающий, творческий художественный акт. Искусство есть уже преображение нашей жизни, в нем нет уже тяжести, скованности, уродства, унизительной обыденности жизни, есть для нас переход к другому, в иной план существования, есть идеальность, как бы упреждающая новую реальность. Искусство не есть отражение мира идей в чувственном мире, как думала идеалистическая философия. Искусство есть творческое преображение, ещё не реальное преображение, но упреждение этого преображения. Красота танца, стиха, симфонии, картины войдет в вечную жизнь. Искусство не пассивно, а активно, и в этом смысле теургично. Фагэ однажды сказал, что мы радуемся страданиям, изображенным в трагедии, потому что нам доставляет радость, что трагическое несчастье случилось не с нами. Это острота. Но в ней в легкой форме высказана верная мысль, что страдания в трагедии освобождают нас от страданий нашей жизни, переводят нас в иной план существования. Искусство освобождает от рабства у обыденности. Искусство не есть легкость, сбрасывание с человека всякой трудности, с ним связана трудность и даже мучительность, но совсем иная, чем в обыденной жизни. Искусство может порабощать, так это бывает в эстетическом прельщении, в типе эстета. И искусство может освобождать. Красота может быть не пленом, а победой над миром. Так бывает в подлинном искусстве и в подлинной красоте. Целостная красота соответствует целостной природе человека. Раздробленная же, не целостная красота связана с раздробленностью, не целостностью человеческой природы. Но личность означает собирание целостности и знает отношение к целостной, преображающей красоте.
В книгах по эстетике всегда обсуждался вопрос, объективна ли красота, есть ли красота эстетическая иллюзия или реальность? Такая постановка вопроса связана, на мой взгляд, с ложным употреблением терминов «субъективный» и «объективный». Восприятие красоты не есть пассивное восприятие какого-то объективированного миропорядка. Объективированный мир сам по себе не знает красоты. В нем есть механизация, противоположная красоте. Красота есть прорыв через этот мир, освобождение от его детерминизма. Восприятие красоты в природе не есть пассивное отражение и предполагает творческий акт человека. Красота, как и истина, в субъективности, а не в объективности. В объективности самой по себе нет никакой красоты, никакой истины, никакой ценности. Это менее всего значит, что красота субъективна в смысле иллюзорности, употребляя терминологию традиционной эстетики. Субъективность как раз означает реальность, объективность же – иллюзорность. Все объективированное, объективное с глубинной точки зрения иллюзорно. Объективность есть отчужденность и отвлеченность, детерминированность и безличность. Но красота не может принадлежать миру детерминации; она есть освобождение от детерминации, вольное дыхание. Объективная красота именно и есть эстетическая иллюзия. Нельзя понимать в наивно-реалистическом смысле отношение между красотой и субъектом, воспринимающим и переживающим красоту. Красота не входит в человека из объективного мира. Красота есть прорыв в объективированном мире, преображение мира, победа над уродством и над тяжестью мировой необходимости. Человек тут активен, а не пассивен. Красота космоса связана с творческим актом человека. Между объективированной природой и человеком стоит творческий акт человека. Великие творцы-художники, создавшие поэмы, драмы, романы, симфонии, картины, статуи, всегда были активными и побеждали тяжесть и сопротивление материи. Прельщение и рабство эстетической пассивности идет не от творцов, а от потребителей. Красота есть прорыв, она дается духовной борьбой, но это прорыв не к вечному, неподвижному миру идей, а к миру преображенному, который достигается человеческим творчеством, к миру небывшему, не к «бытию», а к свободе. В мире происходит борьба хаоса и космоса, мир не дан, как прекрасный, гармонический космос. Красота человеческого лица, этой вершины космического процесса, не есть бездвижная данность, она изменяется, и она также есть активная борьба. Красота предполагает существование хаоса и победу над хаосом. Но без заднего фона хаоса нет красоты космоса. Без этого нет трагедии, вершины человеческого творчества, нет Дон Кихота, драм Шекспира, Фауста, нет романов Достоевского. Есть двоякая победа человека над хаосом – победа эстетическая и механическая, победа в свободе и победа в необходимости. Только первая победа связана с красотой. Но красота не есть только созерцание, красота всегда говорит о творчестве, о творческой победе в борьбе против рабства мира. Она говорит о соучастии человека, о совместном действии человека и Бога. Очень сложна проблема объективации в искусстве, и сложность эта, отчасти, порождена спутанностью терминологии. Каково отношение объективации к эстетическому прельщению и рабству? С этим связана и проблема классицизма и романтизма. Есть рабство классицизма, и есть рабство романтизма.
Классицизм и романтизм относятся не только к искусству и к эстетической чувствительности, но и к целому душевному типу и миросозерцанию. Различие классицизма и романтизма в искусстве относительно и условно. Есть романтический элемент в классическом искусстве, и есть классический элемент в романтическом искусстве. Великие творения искусства, в сущности, нельзя отнести ни к классическому, ни к романтическому. Шекспир, Гете или Лев Толстой не могут быть признаны ни классиками, ни романтиками. Меня сейчас интересует философская проблема «классического» и «романтического», которая связана с отношением субъекта и объекта, субъективного и объективного. Классическое искусство сознавало себя искусством объективным, достигшим объективного совершенства, романтическое же искусство считалось субъективным, не достигающим объективного совершенства. Тут объективность употребляется в смысле, почти тождественном с совершенством. Но и «классическое» и «романтическое» может быть прельщением. Творческий акт, создающий произведение искусства, может стремиться к совершенной объективации и отторжению от творческого субъекта. Предполагается, что можно достигнуть совершенства в конечном, что творческий продукт может быть завершенным. И творческий продукт, и творческий субъект подчиняются иерархическому объективному порядку. Это прельщение классицизма есть одна из форм рабства человека. Дух отчуждается от самого себя, субъективное исходит в объективированный порядок, бесконечное заключается в конечное. Против этого классического прельщения восстает романтизм. Романтизм означает разрыв субъективного и объективного, субъект не хочет быть частью объекта, раскрывается бесконечность субъективного мира. Совершенство не достигается в объективированном мире, в конечном. Творческий продукт всегда говорит о большем, чем он сам, в нем есть прорыв в бесконечность. Романтизм в своих исканиях есть борьба за освобождение субъекта, освобождение человека от власти закованности в конечных формах объективированного мира, от власти интеллектуализма, приковывающего к ложной идее объективного бытия, к общему. Но романтизм сам может стать прельщением и рабством. Освобождение субъекта и борьба за ценность самой творческой жизни субъекта, творящего экзистенциального субъекта, есть правда романтизма. Но субъективность может стать замкнутостью человека в самом себе, потерей общения с реальностями, взвинчиванием искусственной эмоциональности, рабством индивида у самого себя. Бесконечная субъективность может быть раскрытием реальности в экзистенциальном смысле слова, а может быть иллюзорностью и погружать в ложь. Романтики легко подвергаются эстетическим иллюзиям. Это обратная сторона романтизма. Излечение происходит не столько от классицизма, который означает реакцию, а от реализма, который обращается к правдивости, к жизненной правде. Библия не классична и не романтична, она реалистична в религиозном смысле слова. Реализм же, как было уже выяснено, не тождествен с объективностью. Библия есть книга откровения потому, что в ней нет объективации, отчуждения человека от самого себя. Всякое откровение находится абсолютно вне процесса объективации. Объективация есть закрытие откровения. Поэтому ложный классицизм есть закрытие реальностей. Видение реальностей не допускает совершенства в конечном. Вся русская литература XIX века находится вне классицизма и романтизма, она реалистична в глубинном смысле слова, и она свидетельствует о борении духа субъекта-человека, о трагедии творчества, исходящего в объективацию, она ищет высшей творческой жизни. В этом её человечность и её величие. Классицизм в своей последовательности во всех сферах бесчеловечен по своему принципу, он хочет внечеловеческого царства в искусстве, в философии, в государстве и обществе. Греческая трагедия, самое совершенное из всех человеческих творений, не есть классицизм. Классическая реакция обыкновенно означает преобладание техники над творчеством, подавление творческой субъективности, порыва к бесконечному. Человеческое творчество подчинено ритму, изменяющему творческую направленность: классицизм сменяется романтизмом, романтизм сменяется реализмом, реализм сменяется классической реакцией, классическая реакция вызывает восстание субъективности и т. д. Полнота с трудом вмещается человеком. Он живет поворотами и отрицательными реакциями. Достигнутая гармония лишь относительна и временна, она сменяется новой дисгармонией и борьбой. Человек постоянно подвергается прельщениям и попадает в рабство. И он способен вести героическую борьбу за освобождение. Человек теряет себя в объективации, и он теряет себя в беспредметной субъективности, то есть от лжеклассического переходит к лжеромантическому. Он ищет красоты, подлинной красоты, и прельщается лжекрасотой, иллюзорной красотой. От ложной объективной интеллектуальности он переходит к ложной субъективной эмоциональности. Он изобрел могущественную технику, которая может быть орудием преображения жизни, и эта могущественная техника порабощает его и подчиняет себе все стороны человеческой жизни. Искусство порабощается техникой, техникой усовершенствованной индустрии. Красота агонизирует и исчезает из объективированного мира. Искусство разлагается и заменяется чем-то, на искусство уже не похожим. Такова трагедия человеческой судьбы. Но вечный творческий дух восстает против этого состояния мира и человека. Объективность вызывает реакцию субъективности, субъективность в своем уточнении переходит в новую объективность. Освобождает лишь дух, который вне этого противоположения субъективности и объективности. И обостряется проблема личности. Человек должен реализовать личность. Личность есть дух, свободный дух, и связь человека с Богом. Связь человека с Богом вне объективации и вне ложной погруженности человека в свой замкнутый круг, через нее раскрывается бесконечность и вечность и подлинная красота.Глава IV1. Духовное освобождение человека. Победа над страхом и смертьюЧеловек находится в рабстве, он часто не замечает своего рабства и иногда любит его. Но человек стремится также к освобождению. Ошибочно было бы думать, что средний человек любит свободу. Ещё более ошибочно думать, что свобода легкая вещь. Свобода трудная вещь. Оставаться в рабстве легче. Любовь к свободе, стремление к освобождению есть показатель уже некоторой высоты человека, свидетельствует о том, что человек внутренне уже перестает быть рабом. В человеке есть духовное начало, независимое от мира и не детерминированное миром. Освобождение человека есть требование не природы, разума или общества, как часто думают, а духа. Человек не только дух, он сложного состава, он также и животное, также и явление материального мира, но человек также и дух. Дух есть свобода, и свобода есть победа духа. Но ошибочно было бы думать, что рабство человека происходит всегда от власти животно-материальной стороны человека. В самой духовной стороне человека могут быть тяжелые заболевания, может быть раздвоение, может быть экстериоризация и самоотчуждение духа, может быть утеря свободы, может быть пленение духа. В этом вся сложность проблемы свободы и рабства человека. Дух экстериоризируется, выбрасывается вовне и действует на человека, как необходимость, и он возвращается к себе, внутрь, то есть к свободе. Одну сторону этого процесса духа понимал Гегель, но не все понимал, не понимал, может быть самого главного. Человек свободный должен чувствовать себя не на периферии объективированного мира, а в центре мира духовного. Освобождение и есть пребывание в центре, а не на периферии, в реальной субъективности, а не в идеальной объективности. Но духовная концентрация, к которой зовут все наставления духовной жизни, может быть двойственна по своим результатам. Она дает духовную силу и независимость от терзающей человека множественности. Но она может суживать сознание и вызывать одержимость одной идеей. Тогда духовное освобождение превращается в новую форму прельщения и рабства. Это знают люди, которые идут духовным путем. Никогда не дает освобождения простое бегство от реальности или отрицание реальности. Духовное освобождение есть борьба. Дух не есть отвлеченная идея, не есть универсалии. Не только каждый человек, но и собака, кошка, букашка есть более экзистенциальная ценность, чем отвлеченная идея, чем общеуниверсальное. Духовное освобождение сопровождается переходом не к абстракции, а к конкретности. Об этом свидетельствует Евангелие. В этом персонализм Евангелия. Духовное освобождение есть победа над властью чуждости. В этом смысл любви. Но человек легко становится рабом, не замечая этого. Он освобождается, потому что в нем есть духовное начало, способность не детерминироваться извне. Но так сложна человеческая природа и так запутано его существование, что из одного рабства он может впасть в другое, впасть в абстрактную духовность, в детерминирующую власть общей идеи. Дух един, целостен, и присутствует в каждом своем акте. Но человек не есть дух, он лишь имеет дух, и потому в самых духовных актах человека возможна раздробленность, отвлеченность и перерождение духа. Окончательное освобождение возможно только через связь духа человеческого с духом Божиим. Духовное освобождение есть всегда обращение к большей глубине, чем духовное начало в человеке, обращение к Богу. Но и обращение к Богу может быть поражено болезнью и превратиться в идолопоклонство. Поэтому необходимо постоянное очищение. Бог может действовать только на свободу, в свободе и через свободу. Он не действует на необходимость, в необходимости и через необходимость Он не действует в законах природы и законах государства. Поэтому учение о Промысле и учение о благодати требует пересмотра, традиционные учения неприемлемы.Духовное освобождение человека есть реализация личности в человеке. Это есть достижение целостности. И вместе с тем это есть неустанная борьба. Основной вопрос реализации личности не есть вопрос о победе над детерминацией материи. Такова лишь одна сторона. Основной вопрос есть вопрос о целостной победе над рабством. Мир плох не потому, что в нем есть материя, а потому, что он не свободен, порабощен. Тяжесть материи произошла от ложной направленности духа Основное противоположение не духа и материи, а свободы и рабства. Духовная победа есть не только победа над элементарной зависимостью человека от материи. Ещё более трудна победа над обманными иллюзиями, ввергающими человека в рабство, наименее сознаваемое. Зло в человеческом существовании является не только в открытом виде, но и в обманном образе добра. Идолы, которым поклоняется человек, принимают образы добра. Антихрист может прельщать обманным сходством с образом Христа. Так это и происходит внутри христианского мира. Многие универсально-общие, отвлеченные идеи являются злом в возвышенном образе. Об этом говорится на протяжении всей моей книги. Недостаточно сказать, что нужно освободиться от греха. Грех является не только в примитивном виде и соблазняет, возможна одержимость идеей греха и соблазненность ложной борьбой против греха, который видится повсюду в жизни. Порабощает человека не только реальный грех, но и одержимость идеей греха, съедающей всю жизнь. Это одно из рабских извращений духовной жизни. Рабство, ощущаемое человеком как насилие извне и ненавидимое менее страшно, чем рабство, которое прельщает человека и которое он полюбил. Демониакальный характер получает все относительное, превращенное в абсолютное, все конечное, превращенное в бесконечное, все профанное, превращенное в сакральное, все человеческое, превращенное в божественное. Демониакальным делается отношение к государству, к цивилизации, даже к церкви. Есть церковь в экзистенциальном смысле как коммюнотарность, и есть церкви как объективация, как социальный институт. Когда церковь, как объективация и социальный институт, признается святой и непогрешимой, то начинается идолотворение и рабство человека. Это есть извращение религиозной жизни и демониакальный элемент внутри религиозной жизни. Человеческая жизнь искалечена выдуманными, преувеличенными, экзальтированными страстями, религиозными, национальными, социальными и унизительными страхами. На этой почве возникает порабощение человека. Человек обладает способностью превращать любовь к Богу и к высшей идее в самое страшное рабство.Победа духа над рабством есть, прежде всего, победа над страхом, над страхом жизни и страхом смерти. Киркегардт видит в страхе-ужасе основной религиозный феномен и признак значительности внутренней жизни Библия говорит, что начало премудрости – страх Божий. И вместе с тем страх есть рабство. Как это согласовать? В этом мире человек испытывает страх жизни и страх смерти. Этот страх ослаблен и притуплен в царстве обыденности. Организация обыденности стремится создать безопасность, хотя, конечно, не может совершенно преодолеть опасности жизни и смерти. Но, погружаясь в царство обыденности, схватываясь его интересами, человек отходит от глубины и от беспокойства, связанного с глубиной. Гейдеггер верно говорит, что das Man притупляет трагизм жизни. Но все противоречиво и двойственно. Обыденность притупляет страхи, связанные с глубиной жизни и смерти, но создает свои, другие страхи, под властью которых человек все время живет, страхи, связанные с делами мира сего. В сущности, страх определяет большую часть политических направлений, он определяет и социализированные формы религии. Забота, которую Гейдеггер признал принадлежащей к структуре бытия, неизбежно переходит в страх, в страх обыденный, который нужно отличать от страха трансцендентного. Есть страх, направленный вниз, и страх, направленный вверх. Страх смерти и страх жизни притупляется движением вниз, к обыденности, и он побеждается движением вверх, к трансцендентному. Страх может быть более высоким состоянием, чем легкомысленное погружение в обыденность. Но страх, всякий страх, есть все-таки рабство человека. Совершенная любовь изгоняет страх. Бесстрашие есть высшее состояние. Рабский страх мешает раскрытию истины. Страх порождает ложь. Человек думает защититься от опасности ложью, он на лжи, а не на истине воздвигает царство обыденности. Мир объективации весь проникнут ложью. Истина же раскрывается бесстрашию. Познание истины требует победы над страхом, добродетели бесстрашия, небоязни опасности. Пережитый и преодоленный высший страх может стать источником познания. Но познание истины дается не страхом, а победой над страхом. Страх смерти есть предельный страх. Он может быть низким, обыденным страхом, а может быть высоким, трансцендентным. Но страх смерти означает рабство человека, рабство, знакомое всякому человеку. Человек рабствует смерти. Победа над страхом смерти есть величайшая победа над страхом вообще. И вот поразительное противоречие человека в отношении к страху смерти. Человек боится не только собственной смерти, но и смерти других людей. И вместе с тем человек довольно легко решается на убийство, и как будто менее всего боится смерти, вызванной совершенным им убийством. Это есть проблема преступления, которое всегда есть если не актуальное, то потенциальное убийство. Преступление связано с убийством, убийство связано со смертью. Убийство совершается не только бандитами, убийства совершаются организованно, в огромных масштабах, государством, людьми, обладающими властью или только что её захватившими. И вот во всех этих убийствах ужас смерти оказывается притупленным и даже почти отсутствующим, хотя ужас смерти должен был бы быть двойным: ужасом смерти вообще, ужасом смерти как результата совершенного убийства. Смертная казнь перестает восприниматься, как убийство, смерть на войне тоже, более того: перестает восприниматься, как смерть, вызывающая ужас. И это есть последствие объективации человеческого существования. В объективированном мире все ценности извращены. Человек, вместо того чтобы быть воскресителем, победителем смерти, стал убийцей, сеятелем смерти. И он убивает, чтобы создать жизнь, в которой будет меньше страха. Человек убивает из страха; в основе всякого убийства, частного или государственного, лежат страх и рабство. Страх и рабство всегда имеют роковые последствия. Если бы человеку удалось победить рабский страх, то он перестал бы убивать. Человек из страха смерти сеет смерть, из чувства рабства хочет господствовать. Господство всегда принуждено убивать. Государство всегда испытывает страх и потому принуждено убивать. Оно не хочет бороться со смертью. Люди власти очень походят на гангстеров.