Безымянная страна
по собственной воле, не под кнутом, чего, конечно, не было там, за решеткой, даже и при Сталине.
Пусть идолопоклонство и не исчерпывается (нынче всего менее) поклонением живому или мертвому лицу, но принудительный его характер у нас в стране, пожалуй, именно тут сказывается всего ярче. Когда, например, издатели Лермонтова (Москва, 1953. Т. 1. С. 397) почтительнейше извещают, что стих «Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно» «использовал в своих выступлениях Владимир Ильич Ленин», не могу же я считать, что они это делают не из-под палки (тем более, что стих этот давно перешел в пословицу); как и не могу предположить, что разнообразные авторы предисловий к собраниям стихотворений Тютчева каждый раз по собственной инициативе упоминают о том же Владимире Ильиче, Тютчева (будто бы) читавшем и ценившем. Столь неуклюжее каждение кремлевскому чудотворцу, при жизни вовсе не кичившемуся литераторством или знаниями, кроме разве что марксистских, объясняется, конечно, грубым ритуалом государственного культа, обязательного для всех, а не беспокойством о том, что иные без такой высокой рекомендации вовсе и познакомиться с Лермонтовым или Тютчевым не пожелают. В этом и многом другом, как и в прижизненном культе, воздававшемся кремлевской личности, ныне выселенной из мавзолея, идолопоклонство, разумеется, налицо, но ведь вынужденное. Кто же, если вычтет случаи превышающего узаконенную меру подобострастия, станет в этом сомневаться?
Как уже сказано, есть и другого рода идолы. Еще в шекспировские времена четыре их семьи — племенные, личные, «рынка», «театра» — очень язвительно описаны были Бэконом. Кто Бога отвергнет, говорит старец в «Подростке», «тот идолу поклонится — деревянному или златому, аль мысленному. Идолопоклонники это все, а не безбожники». Он прав. О живых или мертвых лицах в качестве идолов он еще ничего не знал, но «мысленные» были ему, как и Достоевскому, хорошо известны. Некоторые из им обоим известных, соединившись с другими, образовали ту самую тоталитарную идеологию, которая в результате «Октября» и стала «мысленным» идолом нынешней России. Это идол многоликий, составной; поклоняться велят ему во всех частностях, как и в целом, причем целое это носит обманчивое имя марксизма-ленинзма. Никакого отдельного ленинизма нет. Ленин лишь извлек из толстого Маркса тощий «изм», но дал ему — как раз этой скудостью обусловленное — безграничное применение, вследствие чего он и стал объектом идолопоклонства, заменяющим религию и философию, а вдобавок искривляющим и все науки, кроме не поддающихся искривлению математических или экспериментальных (хотя различные лысенки пытались и их, в разное время, искривить). О принудительности этого, как и другого, идолослужения можно точно так же судить по мелочам. Оно заставляет наклеивать ярлыки — с надписью «яд», с изображенными черепом и костями — на все, с ними несогласное. Платон, Кант, Владимир Соловьев помечены, как и многие другие, наклейкой «философ-идеалист», все равно что евреи — желтой звездой при Гитлере. Мережковский — «мракобес и мистик» (так его аттестуют в комментариях к недавнему изданию биографических материалов о Достоевском). Но ведь, конечно, лишь угрозой можно принудить людей наклеивать такие ярлыки: кому же охота расписываться в собственной глупости? Слово «мистик», примененное в качестве позорного клейма, обличает невежество клеймящего, а мракобесие идеологическое, всякий знает, гораздо тупей и черней религиозного, в котором Мережковского даже злейший (но честный) враг никак не мог бы обвинить. Нет, нет, ни на каких реках вавилонских, ни в каком «прекрасном далеке» не дай мне Бог забыть разницу между идолопоклонством и принуждением к идолопоклонству.
* * *
Думаю о них, о внучатых племянниках моих за решеткой. Даже если увижу их поклоны, не поверю, что по доброй своей воле поклоняются они идолам. Вспоминаю походя брошенное замечание Хомякова: преступление христианства, по римским понятиям, заключалось не в том, что оно отрицало божество Юпитера или Минервы, «а в том, что отрицало верховную божественность государства, поставлявшего богов». О если бы нынче шла речь всего лишь о Минерве да Юпитере! Другие, безмозглые и совсем по-иному свирепые боги требуют себе фимиама и жертв. Но соотечественники мои за решеткою знают, что есть одна сила на свете, которая верховную божественность государства сломила и ее не признает никогда. Одна. Нет другой. Этому сами гонители их научили. И теперь это стало ясней, чем было полвека назад.
ПОРА РОССИИ СНОВА СТАТЬ РОССИЕЙПолустолетия вполне достаточно. Побаловались; хватит. Пора нам всем, пора всем, живущим в России, вернуться в Россию.Первое и самое важное условие как будто для этого налицо. Образовался новый, совершенно нового состава строящий, мыслящий, ведущий общественный слой – новое служилое сословие, наделенное энергией, умениями, знанием дела, преданностью интересам страны и еще не порвавшее связи с той крестьянской и рабочей средой, из которой оно вышло. Это не люди, делавшие революцию, а люди, сделанные ею. Им, и особенно новому, молодому поколению их, принадлежит будущее. От них зависит, будет ли оно достойно прошлого, оправдает ли революцию, всю кровь, пролитую ею, исполнит ли обещания, свидетелями которых были мы — не братья, не отцы, а скорее деды этих людей, — когда их еще не было на свете, в начале нашего столетия. Мы можем им сказать одно, то самое, что лучшие из них и сами все больше чувствуют и знают: путь к будущему ведет через воссоединение с прошлым, через восстановление нарушенной революцией преемственности. Плечистый недоросль СССР должен вновь овладеть отнятым у него прошлым; тогда он станет вновь Россией — той, что вросла в Европу тысячелетней своей историей.Дореволюционная Россия была частью Европы, хотела быть и была европейской страной. В начальные ее времена никакое средостение не отделяло ее от тогдашнего западного мира. Только разгром Константинополя крестоносцами и последовавшее вскоре татарское нашествие привели к боязни «латинства» и к тому отчуждению от остальной Европы, которое наложило на Московское царство такую тяжелую печать. Но и в течение этих четырех с лишним веков отчуждение было менее полным, чем обычно думают, а главное, после того, как оно кончилось, очень скоро стало ясно, что, преодолев его, Россия обрела подлинный свой путь, который именно отчуждение ей и преграждало. Реформа, или вернее — революция, положившая ему конец, была свирепа, была разрушительно груба, но направлена была верно, и Герцен был прав, говоря, что Петр бросил вызов России и что она ответила ему Пушкиным. До Пушкина ещё она ответила образованием литературного языка, нового стихосложения и усвоением всех тех западных начал, что легли в основу новой литературы, новой музыки, нового искусства, новой науки и мысли — всего цветения духовной жизни в петербургский период ее истории. Мы, старики, в этой петербургской России родились. Мы — очевидцы ее конца, но и ее последнего расцвета.Названо было это время «серебряным веком», хоть и продолжался он, как и пушкинский «золотой» — от «Цыган» до «Сумерек» в поэзии, — всего лет двадцать, но вычеркнуть эти двадцать лет из нашей истории нельзя. Ими завершены и увенчаны ее лучшие два столетия; не «серебряные» они, слишком это для них скромно: эти двадцать лет искупили и затмили те два тусклых десятилетия, что предшествовали им. Все тогда обновилось или начало обновляться, как хозяйственная, материальная жизнь, так и другая, та, для которой только и стоит жить. Обновилось политическое сознание общества и религиозное сознание Церкви, обновились университеты и университетская наука, обновилась философия, литература, музыка, театр, все виды искусства. И все это обновление происходило под знаком окончательного соединения с духовной жизнью Западной Европы, причем и теперь, как и в пушкинские времена, это отнюдь не вредило, а напротив, помогало укреплению национального чувства и познанию собственного прошлого. «Открытие» новейшей французской живописи посодействовало «открытию» древнерусской иконы, подобно тому как деятельное и живое изучение западной истории углубило понимание Московской и Киевской Руси. Паломничества на Запад, к его святыням к его старинным городам, учили понимать Новгород и Владимир; наши поэты и живописцы находили новые пути, сближаясь с западной живописью и поэзией. Те, чья юность пришлась на это время, помнят, что оно было временем подъема всех духовных сил, давшим России очень много и обещавшим дать еще гораздо больше в будущем.Будущее это не состоялось. Но то, что его готовило, то, что цвело, все-таки не было одним ударом сведено на нет в октябре семнадцатого года. Таких внезапных прекращений духовная жизнь и вообще не знает, да и невежественная власть с твердолобой и скудоумной своей идеологией не сразу научилась эту ненавистную ей жизнь успешно вытравлять. До середины двадцатых годов не раз вспыхивала она пламенем достаточно ярким, а потом теплилась, правда, все слабей, еще лет около десяти. Искры вылетали из-под пепла и позже, вылетают и теперь — чаще даже, гораздо чаще, чем еще недавно, и все это, если всмотреться, искры того самого, когда-то горячего и яркого костра: стоит прорыться сквозь золу, и он будет гореть, будет согревать, как прежде. Не мешает, однако, и вспомнить, что не весь его жар и свет тут и погребен под золой, в родной земле. Немало увезено было уже давно в чужие края, и не все из этой доли погасло и остыло безвозвратно. Наш «серебряный» век, хоть и очень ущербленно, но все же продлился во многом из сделанного за рубежом, и для восстановления преемственности все это столь же необходимо учесть, как и все, чем удалось его продлить на его старом пепелище.