Судьба и грехи России

==288                                                      Г. П.

целовали крест. Не поддержал народ, видевший в царских опалах свою единственную защиту — или месть, — и первая русская конституция оказалась подлинной пропавшей грамотой.

                Москва  не просто двухвековой эпизод русской истории —  окончившейся с Петром. Для народных масс, оставшихся  чуждыми  европейской культуре, московский быт затянулся до самого освобождения (1861 г.). Не нужно забывать, что купечество и духовенство жили и в XIX веке этим московским бытом. С другой стороны, в эпоху своего весьма бурного существования Московское царство выработало необычайное единство культуры, отсутствовавшее и в Киеве, и в Петербурге. От царского дворца до последней курной избы Московская Русь жила одним и тем же культурным  содержанием, одними  идеалами. Различия были только качественными. Та же вера и те же предрассудки, тот же Домострой, те же апокрифы, те же нравы, обычаи, речь и жесты. Нет не только грани между христианством и язычеством  (Киев) или между западной и византийской традицией (Петербург), но даже между просвещенной и грубой верой. Вот это единство культуры и сообщает московскому типу его необычайную устойчивость. Для многих он кажется да же символом  русскости. Во всяком случае, он пережил не только Петра, но и расцвет русского европеизма; в глубине на родных масс он сохранился до самой революции.

                5

                Стало давно трюизмом, что со времени Петра Россия жила в двух культурных этажах. Резкая грань отделяла тон кий верхний слой, живущий западной культурой, от народных масс, оставшихся духовно и социально в Московии. К народу принадлежало не только крепостное крестьянство, но все торгово-промышленное население России, мещане, купцы, и, с известными оговорками, духовенство. В отличие от неизбежных культурных градаций между классами на Западе, как и во всяком дифференцированном обществе, в России различия были качественные, а не количественные. Две разные культуры сожительствовали в России XVIII века. Одна представляла варваризированный пережи-

                                           РОССИЯ И СВОБОДА                                      

==289 ток Византии, другая — ученическое усвоение европеизма. Выше  классовой розни между дворянством и крестьянством была стена непонимания между интеллигенцией и народом, не срытая до самого конца. Некогда могло показаться, что этот дуализм, или даже самое ощущение интеллигенции как особой культурной категории есть неповторимое, чисто русское явление. Теперь, на наших глазах, с европеизацией Индии, Китая, мы видим, что тоже явление происходит  повсюду на стыке двух древних и мощных  культур. Взгляд на Россию с Востока или, что то же самое, глазами западного человека, который видит в ней «Скифию», необходимая предпосылка для понимания Империи.  Но, признав это, сейчас же следует сказать: поразительна та легкость, с которой русские скифы усваивали чуждое им просвещение. Усваивали не только пассивно, но и активно-творчески. На Петра немедленно ответили Ломоносовым, на  Растрелли — Захаровым,Воронихиным; через полтораста лет после петровского переворота — срок небольшой —  блестящим развитием русской науки. Поразительно то, что в искусстве слова, в самом глубоком и интимном  из созданий национального гения (впрочем, то же и в музыке), Россия дала всю свою меру лишь в XIX веке. Погибни она как нация еще в эпоху наполеоновских войн, и мир никогда бы не узнал, что он потерял с Россией.                Этот необычайный расцвет русской культуры в новое время оказался возможным  лишь благодаря прививке к русскому дичку западной культуры. Но это само по себе показывает, что между Россией и Западом было известное сродство: иначе чуждая стихия искалечила бы и погубила национальную жизнь. Уродств и деформаций было немало. Но из галлицизмов XVIII века вырос Пушкин; из варварства 60-х годов — Толстой, Мусоргский и Ключевский. Значит, за ориентализмом московского типа лежали не тронутыми древние пласты Киево-Новгородской Руси, и в них легко и свободно совершался обмен духовных веществ с христианским  Западом. Могло ли быть иначе? Кто из нас, даже сейчас, может равнодушно перелистывать страницы киевской летописи, у кого не проходит холодок по спине от иных строк вечного «Слова о полку Игореве»?                Вместе с культурой, с наукой, с новым бытом Запада приходит и свобода. И при этом в двух формах: в виде ==290                                                         Г. П.  фактического раскрепощения быта и в виде политического  освободительного движения.                Мы  обычно недостаточно ценим ту бытовую свободу,  которой русское общество пользовалось уже с Петра и которая позволяла ему долгое время не замечать отсутствия  свободы политической. Еще царь Петр сажал своих врагов  на кол, еще бироновские палачи вздергивали на дыбу всех  заподозренных в антинемецких Чувствах, а во Дворце, на  царских пирах и ассамблеях, устанавливался новый светский тип обхождения, почти уравнивающий  вчерашнего  холопа с его повелителем. Петербургский двор хотел равняться на Потсдам и Версаль, и вчерашний царь московский, наследник ханов и василевсов, чувствовал себя европейским  государем —  абсолютным,  как большинство  государей Запада, но связанным новым кодексом морали и  приличий. Мы  как-то не отдавали себе отчета в том, почему русский император, который имел полное «божественное» право казнить без суда и вины, жечь или сечь любого  из своих подданных, отнять его состояние, его жену, не  пользовался этим правом. Да и невозможно себе представить, чтобы он им воспользовался — даже самый деспотичный из Романовых, как Павел или Николай 1. Русский  народ, вероятно, стерпел бы, как терпел при Иване IV и  Петре 1, — может быть, по-прежнему находил бы удовольствие в казнях ненавистных господ; были же попытки на  родной канонизации Павла. Но петербургский император  постоянно оглядывался на своих немецких кузенов; он был  воспитан в их идеях и традициях. Если народ кланялся ему  в ноги или лез целовать его самого, это ему, вероятно, не  доставляло никакого удовольствия. Если же он забывался,  увлекаясь соблазном самовластия, дворянство напоминало ему  о необходимости приличного обращения. Дворянство, возводя  на трон одних государей или убивая других, добилось того, что  император стал называть себя первым дворянином.