Статьи и проповеди(с 12.06.2012 по 25.10.2012 г.)
Свобода и рабство — вещи связанные. Нельзя говорить об одном, упуская из виду другое. И вот главный постулат нашей протекшей истории формулируется так, что «мы очень уж свободны». То есть «широк человек, я бы сузил». Был бы народ тих, как овца, и закону послушен, то ему и одного конвоира бы хватило. А так как он силен и непредсказуем, то для него в истории строят целую сеть концлагерей — для пущей острастки и успехов социального эксперимента.
Пушкин писал, что русский мужик смотрит на своего барина как на равного. Шапку ломает и в ноги кланяется, но смотрит с прищуром. То ли помнит, что смерть всех уравняет. То ли знает, что вилы в бок хоть сегодня барину сунуть может. Кто знает? Но слова того, кто — «наше все», справедливы. На пространствах истории мы бываем чудовищно свободны и от закона писанного, и от совести, и даже от Бога. Что нам при этом свобода от правил дорожного движения?
Есть много разных рабств и много разных свобод. Мы в основном сталкиваемся с полемикой вокруг свободы социальной, которая не есть еще вся свобода, а иногда и вообще есть не что иное, как ширма для хитрого и подлинного рабства.
Русский человек очень свободен по внутреннему душевному самочувствию, и оттого он может временами все кругом крушить без страха, а может веками прожить в стесненных условиях, на правах «говорящей лопаты», раба, то есть. Не удивляйтесь это не оговорка и не абсурдное утверждение. Это правда.
«У меня внутри свободы много. Я могу и рабом побыть», — говорит сам себе свободный человек в ответ на барский крик. Спесивые дергаются. А свободный молча лямку тянет. До времени. Если же вздумается ему со временем наружу проявить ту внутреннюю свободу, которую он привычно в груди носит, то получается у него какая-то пугачевщина, какой-то анархический бунт, по Пушкину — бессмысленный и беспощадный.
Бессловесная покорная тишина. Не подверженный переменам быт, столь же скромный, сколь и вылинявшая природа, на фоне которой совершается медленная жизнь. Потом вдруг фантастический взрыв энергии и незнание, куда деть себя со всем этим буйством силы. Посреди самого буйства — холодная мысль: «Скоро музыка закончится. Скоро отвечать придется». И опять крик: «Один раз живем!» Потом слюни, сопли, покаяние (не всецелое!), горячечная готовность идти хоть на плаху, хоть в Сибирь. И затем опять тишина, бессловесное молчание, рабский труд, опущенные взоры. И только ветер воет в водосточных трубах, да облака отражаются в лужах. Грустно.
Свободен хрестоматийный русский купец. «Мое добро!», — кричит он, и хочешь — сожжет, хочешь — отдаст, хочешь — всех прихлебателей плясать голыми на столах заставит за все свои миллионы ради глупого куража. Отрыжку этих идиотских пиршеств мы с отвращением обоняем, когда читаем в газетах о фокусах олигархов в Куршавеле. Морщимся, ворчим, негодуем, однако в душе шепчем: «Это — по-нашему». Природа свое берет.
Свободен на Руси каторжник, свободен крепостной, и монах свободен, и бедняк. Только один чиновник замучен жизнью и закабален. Чернильная душа, служилый человечек. Незаметный, но всесильный временами. Он у нас потому такой жадный и наглый бывает, что мстит всем за свое повседневное рабство.И чиновничьи формы жизни на Руси вечно воспринимались, как инородные, гнилые, ненастоящие. Потому что внутри этой жизни, одетой в мундир, все живое связано, куплено и перепродано, и только на корпоративах разрешено в фонтанах купаться и из ведра пластмассового шампанское пить. А потом — назад. В офисное стойло. Русскому это — против шерсти. Против свободно растущей шерсти, не хотящей причесываться. Узнаете?Он, по крайней мере, был таким, русский человек, каким мы его видим на пространствах истории и широкими мазками живописуем. Теперь он, возможно, изменился изменением странным. Как-никак революции, войны, депортации, голодовки, миграции, социальные эксперименты и прочий кошмар, щедро высыпавшийся на его голову в обозримом прошлом, даром пройти не мог. Но ранее, до эпохи «исторического материализма», он был именно таков — внутренне свободен.Если честно, то свободны по-настоящему на земле два человека: монах и разбойник. У обоих нет семьи, а это уже — львиная доля свободы. (Классические бандиты не должны связываться семьей и всем, что с ней связано). Но этой доли бессемейности не хватает для полноты. Мелкий злодей все же живет в шайке и слушается старшего. Он тоже по-своему социализирован, а значит, и зависим так, как мелкий бес — от сатаны.Монах же находится в послушании. Он (в идеале) безгрешно социализирован, то есть без насилия и унижения включен в братство единомышленников. Он тоже не свободен абсолютно, поскольку связан с другими, принимает их труд и сам им услуги оказывает.Значит, имена полюсов максимальной свободы нужно обозначить четче. Не просто «монах» и «разбойник». В «плюсе» тогда не столько монах, сколько странник или юродивый. А в «минусе» — не просто разбойник, а харизматический лидер шайки, атаман, в которого можно влюбиться вопреки совести, сердцу и воспитанию. Влюбиться и покориться, как влюбляется в Пугачева герой «Капитанской дочки».Странники и злодеи. Их было много на Руси. И странники могли скатываться до злодейства, а злодеи — завершать жизненный путь подвижничеством. Так было в Оптиной. Посох можно сменить на дубину. А дубину — на посох.