О медицинской этике
Я думаю, это отношение к смерти очень важно, оно просто соответствует реальности жизни. Верующие мы или неверующие, мы все стоим перед тем фактом, что придет момент, когда борьба, сражение зато, чтобы человек не умер, превратит его тело и ум и сердце в поле битвы; оно будет раздираемо, попираемо. Борьба будет идти не за этого конкретного человека, борьба будет анонимна. Это будет анонимная битва против смерти, безотносительно того, что сам человек претерпевает в процессе этой борьбы за его жизнь. Опыт показал мне (и я должен с грустью сказать, что мой опыт умирающих велик – в семье и вокруг, в годы войны, в годы обучения и работы в госпиталях, а также и за двадцать пять лет моего священства), что два рода людей спокойно встречают смерть. Они сравнительно редки. Это истинно верующие и искренние неверующие. Не могут смотреть в лицо смерти полуверки или те, кто верит на четвертушку, люди незрелые, люди, которые не верят в жизнь, в вечность, в Бога., но в то же время не уверены, что умирание означает полное уничтожение. Если бы можно было думать о смерти в терминах полного уничтожения, не-бытия, проблемы в каком-то смысле не было. Но беда в том, затруднение в том (вы ведь знаете, насколько процессы в нашем сознании бывают лишены логики), что многие люди думают: Да, но как ужасно будет обнаружить, что меня больше нет… Вы смеётесь, но спросите себя, насколько вы бываете логичны в других областях и насколько вы уверены, что сами, думая о смерти – не чьей-то, а своей собственной – не чувствуете, что будет ужасно впасть в небытие и увидеть: я – пустота, от меня ничего не осталось…
Разумеется, с точки зрения логики это абсурд, но очень многое в нашей жизни абсурдно. Люди неверующие, по-настоящему уверенные в полном своем уничтожении, могут умирать, – я это видел; а также люди, которые встречаются со смертью в момент, в ситуации, которая придает смысл их смерти. Я вам дам пример. Мотивы его я похвалить не могу, но он хорошо иллюстрирует именно это отношение. Во время боев в 1940 году я был на фронте, принимал раненых, и мне сказали, что в углу нашей палатки двое умирающих немцев. Поскольку я говорю по-немецки, меня попросили сказать им несколько слов, чтобы им было не так одиноко умирать. Они были до того изрешечены пулями, что это не поддается описанию. Я обратился к одному из них и, просто чтобы что-то сказать, спросил: “Очень страдаешь?” Он на меня посмотрел угасающим взором и ответил: “Я не чувствую страдания, – мы же вас бьем!..” Я не хочу сказать, что причина, по которой он забыл о собственных страданиях, хороша сама по себе, но так же сказали бы мученики, так же сказала бы мать, если бы речь шла о жизни ее ребенка.
Мы можем смотреть в лицо смерти, если что-то придает ей смысл, если наша вера позволяет нам рассматривать смерть как один из этапов жизни; иначе мы на это неспособны. Роль врача, дилемма для врача вот где. В реальной ситуации мы не спрашиваем, точнее, вы не спрашиваете пациента, что он думает о жизни и смерти. Вы заставляете его жить, вернее, не жить, а существовать, претерпевать жизнь. Вы продлеваете его жизнь, заставляете его пережить себя и претерпевать всю тяжесть и боль и тоску этого выживания дольше, чем он бы хотел; и с этом этическая проблема для профессиональных медиков. Но как возможно разрешить эту проблему? Не иначе, как учитывая человеческие ценности и не-медицинские факторы, потому что если у нас нет определенного отношения к жизни и ее ценностям, к смерти и ее месту и значению, нам не остается иного выбора, кроме как заставлять людей жить, пока они не смогут наконец со вздохом облегчения вырваться из наших рук и войти в покой. Но это проблема, с которой должны считаться профессиональные медики, она должна быть предметом размышления студента-медика. Да, жизнь – высшая ценность, но является ли жизнью простое ее дление? Да, для христианина смерть – последний враг, которого надо победить, но является ли победой над смертью просто искусственное поддержаниежизни в ком-то, в ком ее не осталось? Является ли искусственное продление жизни частью нашей человеческой борьбы за победу жизни над смертью?Я не решаю эту проблему за вас, я ставлю ее вам; у самого меня есть по этому поводу собственное мнение.
Надо принимать в учет и страдание. Нам теперь известны средства облегчать физические страдания и душевные переживания и тоску. Оправдано ли употребление этих средств? Вы, вероятно, сразу пожмете плечами и скажете: Конечно, разве не в этом наша цель, разве не этого каждый, кто страдает, ожидает от нас?.. Возможно и так, но в какой момент мы должны вмешаться и до какой степени? Это, опять-таки, вопрос человеческих ценностей. Какова нравственная ценность личности, которая перед лицом тяжелой утраты предпочитает погрузиться в бесчувственность, предпочитает избежать боли и страдания и ужаса утраты? Что это говорит о взаимоотношении, какое было между этим человеком и тем, который умер? Такая позиция определяется отношение к жизни и отношением к смерти и отношением к себе, определяется страхом, определяется она очень многим; но достойна ли она человека, можно ли ее оправлять? Хотел ли бы любой из нас, чтобы его жена, мать дочь отказалась принять горечь утраты его и сказала: “Я хочу забыться, я хочу чувствовать, будто он не умер, или будто то не имеет значения”? Что это говорит о человеческих взаимоотношениях, о которых мы твердим до бесконечности, до тошноты? Где моя любовь, если я скажу: “Теперь, когда любимый умер, любимая умерла – лучше забыть об этом, лучше стать бесчувственным, потому что это меня расстраивает…”? И еще: какова человеческая ценность того, кто настолько боится страдания, что от страха страдания никогда не посмотрит в лицо никакому физическому испытанию?
Я был воспитан, возможно, странным образом, но благодарен этому. Что касается смерти, я помню две фразы моего отца. Когда я был очень молод, мы говорили о смерти, и, не объясняя мне, что это такое, потому что этого надо дознаться самостоятельно, отец сказал мне: “Научись в течение всей жизни так ждать свою смерть, как юноша ждет свою невесту”. И в другой случае, при моем возвращении из летнего лагеря, он меня встретил и сказал: “Я беспокоился о тебе”. Я легкомысленно ответил: “Ты что, боялся, что я сломаю себе шею?” Отец, который меня любил сильно, но трезво, сказал: “Нет, это было бы неважно. Я боялся, не потерял ли ты свою цельность”. И он прибавил: “Помни: жив ты или мертв – не имеет значения, даже для тебя. Важно – ради чего ты живешь и ради чего ты готов умереть”. Это относится к смерти, это относится и к страданию. Что я готов вынести? Чему меня научит врач в отношении моего страдания? Проще всего щедро снабжать пациентов успокоительными средствами, аспирином, фенобарбитоном и прочим, чтобы никто из них не страдал. Но какова цена этому? Во-первых, только в противостоянии наш характер крепчает, растет мужество, способность бороться и отстаивать наши ценности. Разве следует подрывать это, поощрять трусость, позволять людям жить в страхе и из-за страха уходить от вызова, который бросают нам жизнь, смерть, страдание? С другой стороны – и это, думаю, вполне очевидно – если начать облегчать боль, вы сначала способны выдерживать какую-то ее степень, а затем меньше, еще меньше; и когда вы уверены, что в любой момент можете быть избавлены от боли, вступает новое страдание: боязнь боли. Есть люд, которые принимают аспирин, чтобы не заболели зубы. Ну, можно сказать6 какое нам, врачам, дело? Пациент приходит, и мое дело – отозваться на его потребность… Нет, наше дело – не просто отозваться на его потребность, так же как дело священника – не просто отзываться на нужду. Мы не лавка, не ресторан, мы не цирк, наше дело – не просто раздавать то, что нам приказано раздавать. В современном обществе, где у людей – по крайней мере, теоретически –возросло чувство общности, взаимной ответственности, солидарности (я не говорю о высших качествах любви, потому что она далеко выше нашего обычного уровня), мы обязаны ставить своего ближнего – и, разумеется, самих себя в первую очередь – перед требованием быть человеком. А быть человеком –великое дело, это подразумевает дерзание, бесстрашие, творческий поход, и все это не выше человеческих возможностей, только мы сами недостаточно используем свои возможности.
Я думаю о Солженицине, который сейчас в центре общего внимания. Несколько лет тому назад он был задержан КГБ и имел одну из тех милых бесед, какие можно иметь с политическим сыском. Ему было сказано замолкнуть, больше не писать, не говорить, стать, как все, – и он отказался. Тогда ему сказали: “Вы уже были в тюрьме, в лагере, разве вы не понимаете, что мы можем с вами сделать?” И он ответил: “Да, вы уже сделали с мной все, что могли, и не сломили меня, и я вас больше не боюсь”. Мы восхищаемся им, но можем ли мы подражать ему, если не готовы противостоять трудностям? Не воображаете ли вы, что пробыть несколько лет в тюрьме и концлагере – своего рода харизма, которая дает человеку бесконечную выносливость, героическое мужество? Нет, в тюрьму попадаешь, в лагерь отправляешься с тем количеством мужества, какое у тебя есть. Разумеется (и это другая сторона вопроса), если мы позволяем себе жить по самой низшей отметке, если удовлетворяемся тем, что пресмыкаемся, вместо того чтобы жить, если наша жизнь – трясина, когда она могла бы бить ключом, тогда, конечно, мы ничего не можем требовать от себя. Я хотел бы дать вам пример и не богословский и не медицинский. Во время одной из бомбардировок Парижа я был в увольнении и оказался на четвертом этаже дома с матерью и бабушкой. Мы никогда не спускались в убежище, потому что нам казалось, что лучше уж взлететь на воздух, чем быть погребенными под землей. Мы посидели, затем моя мать сделала очень заманчивое предложение –пойти на кухню, развести огонь из кучки усердно нами собранных щепок, согреть воды и назвать это чаем – это все что у нас было. Она пошла на кухню, раздался взрыв, затем ее крик, и я подумал, что маму ранило. Она никогда не боялась обстрела, она и до революции вела очень мужественную жизнь. Я бросился на кухню и нашел мать на четвереньках на кухонном столе. Она указывала в угол и говорила: “Там… там…” – а там была мышь. Интересно, осознавали ли вы когда-нибудь, как трудно посмотреть на мышь? Она слишком мала, она далеко визу. Посмотреть можно на что-то большое, что является вызовом для нас, но если смотреть на мышь, нет ни мыши, ни человека.
Это приложимо к страданию, это приложимо к нашему отношению к смерти. Я верю и хотел бы, чтобы и вы верили, что в ответственном обществе, которое хочет построить град человеческий, достойный Человека – и для тех из нас, кто верующий – град человеческий, который мог бы вырасти в град Божий), роль медика – как и священника, как и каждого члена общества, но в своем роде – не уклониться от вызова, какой ставит нам жизнь, не быть тем, кто делает людей мягкими, трусливыми, беспомощными. Это профессия, у которой есть видение жизни, потому что у нас есть видение смерти и их противостояния, потому что у нас есть видение того, что такое человек, и благодаря этому видению мы не смеем позволить себе или кому бы то ни былобыть ниже человеческого роста.
* Human values in Medicine. Delivered to the Bristol Medico-Chirurgical Society on 8th May 1974// Bristol Medico-Chirurgical Journal. 1974. Vol. 91 (I/II). P. 3-7. Пер. с англ. Опубликовано с небольшими редакционными сокращениями в журнале “Врач”. 1995. № 6 (июнь). С. 37-39.[1] Мунте А. Легенда о Сан-Микеле /Пер. с англ. М.: Худ. Лит-ра, 1968 (Прим. ред.)"Когда мы отказываемся во время болезни от помощи других, мы их лишаем величайшего счастья"Мне думается, что болезнь и страдание нам даются от Бога для того, чтобы мы могли освободиться от такой привязанности к жизни, которая нам не дает возможности глядеть в будущее с открытостью, с надеждой. Если бы все было совершенно, то у нас не хватило бы духа отойти от этого совершенства. Но ведь то совершенство, которое у нас есть на земле, так далеко от той полноты, которую мы можем получить в Боге!