Мистическое мировидение. Пять образов русского символизма

Он пояснил: «...отождествление Жизни и Бога является как бы мистическим a priori всего моего раскрытия ми­росозерцательного значения понятий Жизни и творче­ства».[18]

Итак, творчество и осуществление предметных цен­ностей сопровождаются «умерщвлением» положитель­ной множественности жизни. Напротив, чем основа­тельнее человек утверждается в ценности состояния, создавая некую душевно-духовную гармонию, тем ме­нее он может быть творцом предметных ценностей, ибо всякое творчество выступает неизбежным ограничени­ем, «втискиванием» переживания в границы самодов­леющих областей творчества; он вынужден изменить «соборной целостности» своего духа просто потому, что «...ни одна объективно-обязательная ценность не может вместить в имманентной сфере своей всю глуби­ну тех антиномий, которыми жив человек как единый: антиномии ограничивающего разума и безграничной фантазии, автономного этического начала, жаждущего подвигом личной воли спасти весь мир, и религиозная жажда спастись от мира волею Божьей. То, что в шкале ценностей состояния нам известно как любовь и синтез, преломляясь во вторичной шкале необъективированных ценностей положения, становится бредом и хаосом».[19]Тем более невозможно адекватное воплощение наибо­лее глубинных, мистических слоев личности. Принци­пиально не могут быть воплощены религиозные пере­живания, которые, будучи ценностями состояния, не могут перейти в предметные ценности: «Ничего иного, кроме новой метафизической системы, какого-либо нравственного подвига или великого художественного произведения, не способен породить ни один религиоз­ный гений».[20] Он хватается за чужие средства — фило­софа, художника, моралиста и строит на чужой терри­тории. Человек всегда глубже своего творчества, и по­этому победа жизни над культурой ведет к культурной безобразности или даже безобразности.

Противоречие жизни и культуры — это одновремен­но противоречие Бога и творчества, и, казалось бы, можно было делать вывод о богоборческой природе творчества. Степун этого не делает; напротив, он утвер­ждает, что «творя, человек покорно свершает свое под­линно человеческое, т. е. указанное ему самим Богом дело».[21] Таковым является построение всеединства мира в формах культуры. Вообще-то такая задача неисполни­ма по определению, хотя постоянно выдвигается самой жизнью. Степун находит возможным говорить о поло­жительном религиозном значении творчества: «Религи­озная правда всякого творения заключается не в том, что оно утверждает, что Бог в нем, но лишь в том, что оно видит и верит, что там, где оно стоит, Бога нет».[22]Человек богат и нищ одновременно, и чем более он ста­новится богаче в культуре и культурой, тем острее чув­ствует он свою тоску по Богу. Вечное культуротворче- ство становится вечным богоискательством: «Лишь иссквозив все свое творчество и все творения свои последнею религиозною тоскою, может человечество оправдать творческий подвиг свой».[23] Оттого главная сущность мировоззрения заключена в учении «о неус­танном свершении человеком его пути к Богу высшему принципу и идеалу», а любая серьезно изживаемая жизнь «идет под знаком религиозного совершенствова­ния».[24]

Путь творчества — страдальческий путь. Непосред­ственное постижение Бога запрещает творческий акт, но творческий акт удаляет творца от постижения Бога: «в невозможности слить воедино оба эти устремле­ния — величайшие страдания человека, в этом страда­нии — последняя правда его религиозной жизни».[25] Что и говорить, конструкция складывается не просто безра­достная, а вполне трагическая.

Первая мировая война, русская революция, личное участие Степуна в грозных событиях положили начало более глубокому осмыслению его в целом уже сложив­шегося мировоззрения. Во-первых, с пугающей очевид­ностью он еще раз убедился, что разум совершенно не­состоятелен перед жизнью и что, даже только отказав­шись от разума, войдя в какое-то его безумное измерение, можно привести его в соответствие с жиз­нью. Во-вторых, если раньше его христианство было скорее фактом культуры человечества и психологии че­ловека, то теперь, спасаясь от безумия мира, он входит в христианство как под покровительство живого Бога, Сына Божьего, Иисуса Христа.

Для Степуна масштабы войны и революции представ­ляются настолько несоизмеримыми с жизнью людей, что все события кажутся ему какой-то трагедией, происходя­щей «по ту сторону всех человеческих различий, прежде всего по ту сторону добра и зла». Происходит взрыв всех и всяческих смыслов, таких удобных в спокойные времена, что понять этот процесс возможно только в случае верховного и последнего признания человеческо­го разума неразумным.

Такое видение приходит к Степуну на полях миро­вой войны. Он пишет жене, как его орудие, выдвигаясь на позиции, едет по трупам убитых австрийцев, и вос­клицает: «Ну, скажи мне, ради Бога, разве это можно видеть и не сойти с ума? Оказывается, что можно, и можно не только не сойти с ума, можно гораздо боль­ше, можно в тот же день есть, пить, спать и даже ниче­го не видеть во сне».[26] В другое время и в другом месте после разрывов, ран, смертей Степун вместе с товари­щами удобно устраивается в одном из фольварков: «Все это совсем хорошо и даже уютно. Так всегда чув­ствуется, пока душа как бы имманентна войне».

Однажды приходит прозрение. «В последнее время со мною все чаще случается, что я, как лошадь из огло­бель, каким-то уже одним выработавшимся прыжком выбиваюсь из этой гипнотизирующей имманентности, и тогда все кругом становится тем, что оно действи­тельно есть, — сплошным ужасом и безумием — абсо­лютной непонятностью... О, Господи, — восклицает ге­рой, — когда же, наконец, человечество поймет, что для целого ряда вещей единственною формою адекват­ного постижения является безумие».[27]Но только в таких ужасающих условиях прежняя жизнь — та, которая была «потенцией жизни», случайностью, приблизительностью, господством полу- мыслия, получувства и согбенных замыслов, штампо­ванных социальных, профессиональных, родственных отношений, — наконец-то уходит, и происходит воз­вращение Жизни к своим первоистокам — метафизиче­ским вершинам, к Богу, то есть к тому подлинному в человеке, что сохранилось в нем в огне разгоревшейся мировой трагедии: «Все не подлинное, не лично завое­ванное, не кровно дорогое мгновенно превращается в мертвый груз и быстро выбрасывается за борт жизни, как балласт с тонущего корабля».[28] Один из эпизодов та­кого возвращения описан им в «Письмах». Поручик-ар- тиллерист пишет своей жене, как в бесконечной устало­сти от войны «монастырем воссияла мне моя настоящая реальная жизнь, моя любовь, мое счастье, ты... Здесь я понял, что нам с тобою нужно прочно держаться друг за друга, что мы друг для друга все, что больше у каж­дого из нас ничего нет, что пышный сад нашей любви уже задумался над ждущей его осенью, что он хотя и не скоро, а все же уже завтра прострет свои ветви в зим­нюю стужу...»[29]Отречение от прошлого становится смиренным при­знанием его неправды, своей вины за участие в аморф­ном, приблизительном, неполном существовании, пол­ном обманов и предательств.В эти годы Степун решительно двинулся навстречу христианству. Из его воспоминаний мы узнаем, что по­началу он, эстет и философ, «пытался осмыслить хри­стианство в духе религиозно-символического ознамено­вания глубинных судеб мира», Бог представлялся ему «скорее гениальным автором глубокомысленной миро­вой трагедии, чем благим Творцом; Христос скорее протагонистом хора страждущей твари, чем единород­ным Сыном Божиим и моим Спасителем».[30]После войн и революций эстетизм и философич­ность в трактовке христианства у Степуна слетели, как шелуха. Теперь, и уже навсегда, христианство для него — совсем не учение, совсем не момент филосо­фии, а «живая вера, связывающая каждого человека с Богом, ближним и ближними не отвлеченно, но кон­кретно, т. е. во всегда иной, неповторимой, единствен­ной жизненной ситуации, которая как в сфере частной, так и в сфере общественно-политической жизни разре­шается только на почве ее интуитивного духовно-творческого удумывания, не в порядке заранее нормирован­ного применения отвлеченно-возвышенных христиан­ских принципов ко всем положениям жизни».[31]В такой конкретике при полной зависимости от об­стоятельств места и времени наличествует, однако, аб­солютное начало, каким является Иисус Христос, — только он и является «неподвижным и вечным началом христианского миросозерцания», только он и есть Ис- тана и Путь, оберегающие человека в жизни. «Эта фор­мула, — подчеркнул однажды Степун, — представляет­ся мне исключительно важной, так как истина христи­анства лишь до тех пор остается недосягаемой для научной критики и рационалистического снижения яв­ляется образ Христа, Сына Божьего. При отрыве же ее от образа Христа и превращении ее в самодовлеющее учение она неизбежно подпадает под удары атеистиче­ской науки...»[32]Уже названный А. Штаммлер вспоминал, как были «крайне смущены» профессиональные богословы-про- тестанты, когда на одном из съездов Степун «страстно настаивал на признании Христовой божественности, без которой все христианство можно было бы выбро­сить за борт».[33]