Небеса, по которым мы так тоскуем
Образ маятника поможет понять и другого основателя экзистенциальной философии, Фридриха Ницше. Он обнаружил в современной жизни то же прискорбное раздвоение; его «дионисийское» близко к «эстетическому», «аполлоническое» — к «этическому»[121]. Дионис, бог земли, лозы, произрастания, олицетворяет темную, колдовскую, гибельную жизнь страстей и похотей. Аполлон, бог солнца и света, олицетворяет разум и правду, свет и порядок. Вот густая, наваристая похлебка — не разберешь, что в ней, зато сытно. Вот прозрачный бульон, жидкий супчик — все видно, а не наешься.
Образцы красоты у Ницше завораживают, но и разрушают, как Дионис, сводивший с ума своих поклонниц и растерзанный врагами олимпийских богов. Мученик своего бога, Ницше разделил его горестную судьбу — разум его к концу жизни истерзало безумие. Образы же добра скучны у него, пресны, бесцветны. Снова приходится выбирать между беспокойным восторгом и лишенным восторга покоем.
Неужели добро, разумность и мир всегда непременно скучны? Что-то случилось на перегоне от Спенсера к Мильтону — у Спенсера добро пленительно, прелестно, тогда как Мильтон не может изобразить Бога более привлекательным, чем сатана. Вероятно, из современных писателей только у Чарльза Уильямса, Толкина и Льюиса добро занимательней зла (четвертый — Честертон). Уильямс говорит о «поражающем добре», Толкин — о силе света и радости, а христоподобный лев, Аслан, — «не ручной (...) но хороший»[122]. Ханна Арендт и Макс Пикар считают, что Гитлер показал нынешним людям всю скуку и пошлость зла[123]. Алан Уоттс говорит, что христианское богословие оскорбляет в XX веке не столько разум или нравственность, сколько вкус, очень уж непривлекателен, некрасив там Бог[124]. Ничего не поделаешь, скучные и пошлые люди могут себе представить только скучного и пошлого Бога.
Наверное, приличных, набожных людей так тянет к пьянству, разврату, насилию, азартным играм, потому что они живут спокойно, но не радостно. Им не хватает того, что есть в радости, но не в довольстве — не хватает движения, страстности, жизни. Скупость, черствость, властолюбие редко искушают их — зачем еще как-то упорядочивать свою жизнь? То ли дело уйти от себя, предаться если не Богу, так хоть страсти, если не таинству света, так хоть тайне тьмы! Общее правило — такое: то, чего нам недостает до радости, мы ищем, как вода ищет русла, магнит — железа. Если мы не находим этого там, где надо — в живом и любовном общении с Богом, — мы будем искать там, где не надо, там, где этого и нет — в миру.
В удовольствии есть некая живость, но нет покоя; в счастье есть покой, но живость сменяется сонным довольством. Только в радости есть и покой и живость, нет беспокойства и сонливости (я употребляю здесь слово «счастье» в обычном, привычном смысле; Аристотель обозначает так активное состояние души, что-то вроде «радости»)[125].
Радость — не равновесие и не беспокойство. Покой ее живее волнения и много спокойнее сна, ибо это — не глубокий сон, а глубокое бодрствование. Когда мы бодрствуем от возбуждения, мы растрачиваем духовную силу, тратим ее на будущее, в обход настоящего. Радуясь, мы утверждаем настоящее, мы сосредоточены на единственно реальном времени (ведь прошлого уже нет, будущего — еще). «Вы думаете, — говорит Кьеркегор, — что только беспокойный дух жив, тогда как (...) поистине жив только дух спокойный»[126].
Такое состояние — словно свет: мы движемся быстрее материи, но без волнения, без шума. В удовольствии мы беспокойно движемся куда-то, не достигая цели; в счастье — отдыхаем там, где цель; в радости — движемся в самой цели, в точке. Удовольствие — как работа, счастье — как сон, радость — как игра. Удовольствие — как действие, счастье — как отдых, радость — как созерцание. Удовольствие — река, текущая в море; счастье — штиль на море; радость — прекрасная пляска волн.
радость и слезыТеперь мы поймем, почему от радости плачут. Радость — не довольство, не полнота, а сверхполнота; излишек бьет вверх, вроде фонтана. Сосуд наш мал для нее, как малы ветхие мехи для нового вина. Слезы и есть этот фонтан. Новое вино — от Бога, бренной плоти его не вынести. Нельзя видеть Бога лицом к лицу — и остаться живым[127]. Вот мы и стремимся к блаженной смерти.Законы термодинамики гласят, что физическая энергия стремится к распространению. Законы любви гласят, что добро тоже «естественно желает распространиться»[128]. И там, и тут мы видим творчество. Бог создал мир не потому, что это разумно или «практично», а просто от радости. Мир преизбыточен, как чудище. Он полон чудищ — неужели нам кажется, что все эти звезды, все расстояния нужны? Последний, неопровержимый довод — это страус. Каждому богослову надо бы пойти в зоологический сад и посмотреть на обезьяну-носача или на «светлогорящего тигра».Великий художник тоже творит не по необходимости, а от радости. Это не значит, что он непременно счастлив. Творческий акт может быть мучительным, как роды или покаяние. Но мучение здесь радостно. Такие слезы мы предпочтем любой улыбке. Радость «разбивает сердце», сосуд наших чувств. Она больше нас; не она — в нас, а мы — в ней: «Войди в радость господина твоего» (Мф 25:21). Даже у язычников Юпитер очень большой бог, он больше мира.Радость, которая больше мира и подобна богу, мы найдем в мифах и сказках. Она не вмещается в рамку сюжета. Толкин назвал ее «благой катастрофой» — счастливой развязкой, разбивающей сердце. Он пишет:«Волшебная история, где радость доброго "поворота" хоть сколько-нибудь удалась, не может быть совершенно бездарной, даже если основная идея сказания не слишком ясна. Даже сказку Эндрю Лэнга "Принц Пригио", неудачную во многих других отношениях, спасает радость Счастливой Развязки. Когда "каждый рыцарь восстал живым, поднял свой меч и крикнул: "Да здравствует принц Пригио!" — тогда появляется радость, которая обладает странным волшебным и мистическим свойством, и она много важнее, чем описанное событие само по себе. Этого не случилось бы, будь сказка "Принц Пригио" совершенно чужда настоящей серьезной фантазии, намного более серьезной, чем сама по себе история Лэнга, легкомысленная, изысканная, изощренная и ироничная.Из истинных волшебных историй приходит к нам более могучий и более острый эффект. В таких историях, когда наступает неожиданный "поворот", мы чувствуем пронзительное мгновение радости, которая разрывает нам грудь — и тогда раздвигается на миг сказочный занавес, и за ним открывается свет.