Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

Здесь пародия, как видим, сразу на два мотива: Евхаристии и Пасхи.

Именно эти два мотива звучат и у Вальсингама и у Блока: финал гимна Чуме с его "бокалами" (ср. "Кровавой чаши причастимся" - с "благодатным ядом этой чаши"; у Блока - "Выпью кровушку За зазнобушку". - В.Н.) намекает на черную ("другую") евхаристию, а в финале блоковской поэмы "белый венчик из роз" - мотив пасхального украшения икон.

Послание Пушкина к Давыдову вписывается в "блоковский" контекст и другими деталями: в начале стихотворения появляется "поп" - кишиневский митрополит, о кончине которого рассказывается с безжалостной издевкой, к тому же в духе "Гавриилиады", которая как раз в это время и пишется; поэтому нечего и говорить, что в цитированном выше конце послания имя Христа обозначает все что угодно, только не Христа на самом деле,- и это, вместе со словами о "другой" евхаристии, словно бы предвещает знаменитые слова Блока о Христе как финальном образе "Двенадцати": "...Он идет с ними, а надо, чтобы шел Другой", "другого пока нет..."

Я убежден, что все эти соответствия и совпадения - "случайны": речь идет не о "продолжении традиций" Пушкина Блоком, а о предвосхищении Пушкиным того типа сознания, который нашел выражение в поэме Блока.

Поэтому не прав будет читатель, если упрекнет меня в некорректности анализа на том основании, что, назвав "Двенадцать" гимном Чуме, я затем сопоставляю поэму не только с гимном Чуме, но с текстом трагедии в целом. А как же иначе? Для начала напомню, что всю трагедию Пушкина советский человек понимал как большой гимн Чуме; гимн воспринимался как выражение "последней истины" трагедии [Наглядный пример такого советского понимания дает трактовка "Пира во время чумы" в известном телесериале М.Швейцера "Маленькие трагедии": режиссер разрушил пушкинскую композицию и перенес гимн Чуме из середины трагедии в самый конец - на правах окончательного и "жизнеутверждающего" смысла вещи. - В.Н.] - истины чуть ли не в ранге "другой" Нагорной проповеди: блаженны гибнущие ("И как один умрем"); целое трагедии подменялось ее частью. Но именно такой тип сознания, такую мировоззренческую установку, такой способ мышления как раз и явила поэма Блока, ибо "Двенадцать" - это такой гимн Чуме, который, так сказать, разросся на всю драму жизни, который считает себя окончательной истиной по отношению к окружающей его жизненной трагедии - к России, терзаемой чумой революции,- и потому стремится исчерпать собой всю эту духовную трагедию, поглотить весь ее смысл своим смыслом, узурпировать ее правду, выдать себя за нее. Ведь поэма "Двенадцать" воспевает Стихию, выражает ее, а выше Стихии для автора поэмы ничего нет.

Именно так, по-блоковски (и по-цветаевски), с точки зрения Стихии, чумы, и понимал советский человек пушкинскую трагедию. Методологически таким же было и традиционное советское понимание поэмы самого Блока: мол, в "Двенадцати" нет или почти нет автора как субъекта художественного высказывания, нет авторской концепции, авторского голоса - нет ничего кроме "Стихии", "музыки Революции", ее "величавого рева": сама эпическая объективность.

То, что это - заблуждение, убедительно показал С.Ломинадзе (см. статью "Концептуальный стиль и музыка "мирового пожара" в кн.: С.Ломинадзе. О классиках и современниках.М.,1989. - В.Н.) - как и то, что заблуждение восходит к самому "отдавшемуся Стихии" Блоку. И тем оно важнее - в частности, для понимания происхожде ния и смысла финала, поэмы, который своей "загадочностью" измучил советское литературоведение.

Здесь пора заметить важное различие между гимном Чуме и поэмой Блока: в финале "Двенадцати" есть образ Христа, а в финале гимна ничего подобного нет.Да и быть не может: гимн Чуме - это песня поистине "Эх, эх, без креста!". Имя Спасителя появляется, но только после гимна, в словах Священника. И хотя оно не производит никакого действия, однако играет важнейшую роль в структуре трагедии, восстанавливая перевернутую гимном Чуме шкалу ценностей, с которой трагедия соотносит себя. Что же до финала "Двенадцати", то автор, как говорится, и рад бы обойтись, как Вальсингам, без Христа - но ведь образ этот, по признанию Блока, "надиктовывается" Блоку насильно, вопреки его личной авторской воле...И какая тут может быть "личная воля", если поэма, как уже сказано, сознает себя выражением той самой Стихии, которая есть высшая эпическая объективность! В отличие от гимна Вальсингама, "гимн" Блока не опускается до того, чтобы противостоять Христу, напротив: он готов, способен - и вправе - уже и Христа включить в себя, в свою эпическую, окончательную, высшую правду. "Я только констатировал факт: если вглядеться в столбы мятели на этом пути, то увидишь "Исуса Христа". Но я иногда сам глубоко ненавижу этот женственный призрак",- писал Блок. Следует обратить внимание на кавычки, в которые помещен "Исус Христос": здесь это - условное, вынужденное, общепринятое обозначение чего-то другого, с чем по праву надлежит связывать "Луг с цветами и твердь со звездами" и все те ценности, что по традиции еще приписываются "женственному призраку".Это снова напоминает молодого Пушкина, который в послании к Давыдову вынужден чаемое торжество революции "условно" обозначить пасхальным приветствием. Но у Пушкина не более чем типичное либеральное вольнодумство, лишенное всякого напряжения,- просто "младая кровь играет". У Блока все неизмеримо серьезнее: новый этап борьбы с Христом - путем не отрицания, а поглощения, растворения. Это в духе вошедшей тогда в моду давней концепции "трех эр", сменяющих друг друга: "эры Отца", "эры Сына" и вот-вот наступающей "эры Духа", которая вбирает и поглощает предыдущие. Учение это объективно отменяло завет о "различении духов", предвосхищало нынешнюю жажду духовного "плюрализма". В финале "Двенадцати" он уже реализован: Христос появляется из "столбов мятели", откуда, по народному поверью (хорошо известному Блоку) появиться может только бес, "Другой".Столкнувшись с "метельным", "зимним" мотивом (которым открываются и гимн Чуме, и поэма Блока), мы выходим к новому повороту темы: "столбы мятели", колорит "могущей Зимы" приводят к пушкинским "Бесам", законченным осенью того же 1830 года, когда написан "Пир во время чумы". А это стихотворение в свою очередь влечет за собой немало известных "сближений" с темой истории и судьбы России.Одно из таких "сближений" относится к той жизненной ситуации, в какой оказались автор гимна Чуме и автор "Двенадцати".* * *