Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

И как Вальсингам перед Священником, так Ставрогин перед теми, кто его знал, предстает другим - и перед Шатовым, и перед Марьей Тимофеевной. Не узнавая его, она кричит: "У тебя нож в кармане... Гришка От-репь-ев - а-на-фе-ма!"

Знает ли она, что цитирует "Евгения Онегина" и "Бориса Годунова"?

Ставрогин ведь тоже предсказан Пушкиным - и не только в "Пире во время чумы": он есть ступень деградации человека онегинского типа (cм. в работе о "Евгении Онегине" в моих книгах "Поэзия и судьба" (М., 1983, 1987, 1999) и "Пушкин. Русская картина мира" (М.,1999). - В.Н.).

Все поняли, что роман "Бесы" содержит пророческий анализ предпосылок катастрофы, постигшей Россию в XX веке; однако мы еще не вполне отдаем себе отчет в том, что предпосылки эти в концентрированном, свернутом, как пружина (и потому не очень явном на узкофилологический взгляд), виде содержатся уже в пушкинской картине мира, частью которого является судьба "русского человека в его развитии" (Гоголь). Они предусмотрены так точно, что порой кажется, будто история послушно воплощала эту картину, перенося ее элементы в жизнь в качестве фактов культуры, исторических событий и человеческих судеб.

Предусмотрено у Пушкина даже то, что произошло с Блоком после "Двенадцати", к концу жизни,- предусмотрено в финале "Пира во время чумы", когда Вальсингам покидает пир и "остается погружен в глубокую задумчивость".

* * *

Отношение Блока к "Двенадцати" незадолго до кончины - если больше верить Андрею Белому, чем К. Федину и Е. Книпович,- в чем-то сходно с тем, что испытывал Пушкин при воспоминании о "Гаври-илиаде". А последнее (или одно из последних) стихотворение - наверное, самое тихое, что есть у Блока:

Вот зачем, в часы закатаУходя в ночную тьму, С белой площади СенатаТихо кланяюсь ему.("Пушкинскому Дому")В этих строках - те же цвета, что в "Двенадцати" ("Черный вечер. Белый снег". "Винтовок черные ремни", "Черная злоба", "В очи бьется Красный флаг" и пр.): но красный - не флаг и не бубновый туз, а закат; но черный исчез с переднего плана, перестал главенствовать - и все стихотворение, полное и грусти, и тихого мажора, последними своими строками делается белым; и вместо "величавого рева" мы слышим тишину, "глубокую задумчивость" уходящего поэта.Заметим, что нечто подобное было ведь у Пушкина: его ответ митрополиту Московскому Филарету ("В часы забав иль праздной скуки..."), в котором поэт приносит покаяние за стихотворение "Дар напрасный, дар случайный...", осознанное им как духовное отступничество:И ныне с высоты духовнойМне руку простираешь ты,И силой кроткой и любовнойСмиряешь буйные мечты...Что-то столь же смиренное говорит, обращаясь к Пушкину, Блок.В тихом стихотворном увещании ("Не напрасно, не случайно...") московского святителя автор стихотворения "Дар напрасный, дар случайный..." внял "неба содроганье"; через несколько месяцев им будет написана трагедия "Пир во время чумы", где решающим моментом является диалог отступника веры со священником."Не твоих ли звуков сладость Вдохновляла в те года? Не твоя ли, Пушкин, радость Окрыляла нас тогда?" - писал Блок. Он хорошо слышал в Пушкине "звуков сладость" и музыку "тайной свободы". Но он не услышал в художественном мире Пушкина "неба содроганья", не внял пушкинским предостережениям. Он внял "музыке Революции", пропел свой гимн ее "величавому реву", а потом взглянул в лицо стихии, издававшей этот рев,- и умер.Он умер, говорит где-то Ходасевич, не от старости или болезни - он умер от смерти.