Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

Отдавал ли себе Пушкин сознательный отчет в том, что именно в этом смысл откровения? Слова "Пророка" на этот вопрос не отвечают; отвечают его логика и структура; отвечают другие слова, написанные спустя десять лет:

Вращается весь мир вкруг человека -

Ужель один недвижим будет он?

В точности та же истина, высказанная в ином контексте (последней "лицейской годовщины": "Была пора: наш праздник молодой", 1836) и потому в иной, логической и афористической, форме.

В "Пророке" она не сказана, а явлена.

Весь мир ради человека - этот главный смысл "Пророка" и есть, осмелюсь сказать, вся истина художественного мира Пушкина, о которой шла речь. Это есть его суть, "точка отсчета" ценностей и конечный смысл. Отсюда вытекают для Пушкина все "вечные истины, на которых основано счастие и величие человеческое". Это та Правда, которая знакома, ясно или смутно, каждому человеческому сердцу, овеществляясь в нем в форме совести.

Считается, что совесть есть способность различать добро и зло в, своих поступках и с этой точки зрения их оценивать. Понимание Пушкина глубже, совесть для него не что иное, как сознание человеком, пусть смутное, но сердечное,- что он цель и венец творения, что для него - всё; но сознание не надменное, самодовольное и потребительское, а, напротив, налагающее ответственность, обжигающее сердце страданием, когда не удается соответствовать человеческому предназначению и достоинству, побуждающее стремиться к такому соответствию [В "Поэте и толпе" Чернь говорит Поэту: "Мы малодушны, мы коварны, Бесстыдны, злы, неблагодарны; Мы сердцем хладные скопцы, Клеветники, рабы, глупцы; Теснятся клубом в нас пороки..." Здесь совершенно ясный комментарий к пушкинскому пониманию совести: в словах Черни есть и различение добра и зла, и оценка себя с этой точки зрения, притом оценка правильная, есть даже страдание ("Зачем сердца волнует, мучит, Как своенравный чародей?.."),- а совести нет: нет памяти о своем высоком происхождении, о достоинстве человека как цели Творения, поэтому умерла потребность соответствовать предназначению человека - совесть. Вместо раскаяния и сокрушения о своих пороках Чернь испытывает лишь бессмысленную, неодухотворенную муку, тупое и темное волнение сердец. Отсюда и недовольство Поэтом, глухота к его "глаголу" ("Зачем так звучно он поет?.. К какой он цели нас ведет? О чем бренчит? чему нас учит?"), требование прямых нравоучений, "смелых уроков". Отсюда же - отповедь Поэта: "В разврате каменейте смело: Не оживит вас лиры глас! Душе противны вы, как гробы..." Отсюда, наконец,- первые же слова, которыми характеризуется Чернь: "хладный и надменный... народ": "надменность" - Это извращенная память о высоком человеческом достоинстве. - В.Н.]

Тема специфики художественного мира Пушкина была начата с. вопроса, почему мир этот, невзирая на свой трагизм, светел, а не мрачен. Я попытался ответить на этот вопрос, начав с целостности пушкинского мира, освещаемого целостной, полной и общей для всех истиной. Теперь можно увидеть, что то, что показано Пророку,- и есть именно целостный - и ценностный - мир; ибо у мира этого есть цель и главная ценность - человек. Эту истину, полную и общую для всех, и должен Пророк напоминать людям, жечь ею сердца, в которых можно "пробудить" и "оживить" совесть. Эта "вся истина" художественного мира Пушкина и есть солнце этого мира; она есть - и мир светел.Можно теперь понять, почему "Пророк" написан этими огненными письменами и строки будто источают кровь, почему он стоит особняком в мировой поэзии, на том пределе, где кончается человеческое творчество. Будучи символом веры зрелого Пушкина, сутью его художественного мировозрения, центром и смыслом его мира, заключая в себе истину в полном смысле пророческую, он не идея, не декларация, не вывод ума или греза воображения, но - непосредственное и целостное переживание откровения, неведомым нам образом явленного поэту через художнический дар. В "Пророке" мир дан поэту - через непосредственное переживание - как одухотворенное, полное смысла целое."Вращается весь мир вкруг человека..." В самой этой идее (в структуре "Пророка" воплощенной буквально), собственно говоря, ничего нового для культуры нет. Более того, культура никогда и обходиться без нее не могла, если хотела быть - или хотя бы выглядеть - человечной, то есть утверждающей, а не отрицающей то, что в пушкинское время называлось "вечными истинами", если она хотела быть - или хотя бы выглядеть - вдохновляемой "целью художества" - "идеалом". Ведь сама природа понятия идеал связана с идеей достоинства человека как венца творения, вокруг которого "вращается весь мир": идеал - это и есть состояние соответствия человеческого поведения и существования этому высокому достоинству, соответствия обитателя своему прекрасному Дому. В ином случае (скажем, в случае экзистенциализма, пытающегося идею достоинства человека удержать в пустоте) идеал - фикция, абстрактная головная фантазия. Но ведь идеал - живая потребность человеческого сердца, совести. Вот ведь и карточный шулер ("На дне" Горького), едва только в его заплутавшем сознании брезжит полузабытое чувство человеческого достоинства, потрясает своды ночлежки озарением: "Все - в человеке, все для человека!" - изрядно, впрочем, путаясь ("Существует только человек, все же остальное - дело его рук и мозга") и приходя к выводам, решительность которых равна их двусмысленности,- и все же не умея обойтись без этой древней истины, без сопоставления с нею постыдной реальности человеческого существования, попирающей эту истину, а значит - основы бытия.Хотелось бы предположить, что именно мера органичности художественного воплощения этой идеи (точнее - органичности, с какою она руководит художественным миром того или иного писателя) определяет подлинные художественные масштабы этого мира при прочих равных условиях. Думаю, именно такое ощущение руководило Толстым, писавшим по поводу Пушкина: "Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, и смешение низших с высшими, или принятие низшего за высший, есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства" (Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч. в 90 тт. Т.62, с.22 - В.Н.).Здесь с рациональной точностью (исключая, может быть, слово "предметы"; для Пушкина нет "высоких" и "низких" предметов, В; смысле тем или реалий жизни; речь идет скорее о "низших" и "высших" человеческих отношениях с миром) сформулировано представление об иерархичности художественного мира "великого поэта", в особенности Пушкина, то есть о главенстве в таком мире "предвечных" ценностей ("вечных истин"), которые и дают "гармоническую правильность" "распределению" - взгляду художника на поступки и отношения людей. Толстой говорит о ценностной природе гармонии, которая часто считается категорией чисто эстетической, на самом же деле связана с человеческими идеалами, их уровнем. Чем более полно, сильно, творчески органично и чем менее декларативно воплощается в художественном мире устремление к идеалу, к соответствию человека своему предназначению, чем более уступает монархическая воля автора руководящую поэтическую роль воле идеала, воле высших ценностей, "предвечной" иерархии, тем этот художественный мир - при любом трагизме - выше, светлее, значительнее и гармоничнее, тем он целостнее и жизненно полнее, тем менее он искусствен и более близок истине жизни, с которой стерты "случайные черты". Малость дистанции между поэтической ролью "вечных истин" и ролью личной авторской воли - признак величайших художников. У Пушкина эта дистанция, кажется, исчезает совсем. "Вечные истины", связанные с идеей человека как "венца творения", становятся у него как бы объективными сущностями, непосредственно работающими в художественной системе; они освещают пушкинский художественный мир - собранный в "Пророке" как в фокусе - и главенствуют в нем, давая всему в этом мире место и роль, направляя и притягивая к себе волю автора. В отличие от художественных миров, являющихся монархиями, находящихся под "единоначалием" автора, этот мир, включая своего творца, подчиняется "вечным истинам", их "священноначалию" - по-гречески иерархии.Попутно надо обратить внимание на достойную сожаления путаницу, которая часто встречается: говоря о творческой свободе Пушкина, восхищаясь его художнической мощью и жизненной правдой, нередко говорят, что он якобы "нарушает иерархию", переворачивает, меняет ее и пр. Рассуждающие так путают иерархию с субординацией - вот ее-то Пушкин действительно и нарушает, и меняет, и переворачивает. Ведь субординация есть тот относительный, временный и внешний "порядок" ценностей, который людям в жизни видится или который они сами сознательно или невольно устанавливают (порой даже думая, что он таков и есть или должен быть),- в то время как иерархия есть порядок, по Толстому, "предвечный", то есть абсолютный и объективный. Ни нарушить, ни изменить его невозможно - можно нарушить правильное представление о нем, и тогда возникнет очередная субординация. Пушкин никогда этого не делал, напротив: нарушая субординацию, он приводил ее в соответствие с иерархией. И думается, многие споры и ошибки в понимании пушкинских произведений коренятся как раз в том, что мы часто руководствуемся своей субординацией ценностей, которая сильно расходится с иерархией ценностей, которой руководствуется Пушкин. И вот почему, при всей сложности проблем, которые он ставит, он так прост. Он прост потому, что иерархия - вещь простая. Ее суть - различение черного и белого, низкого и высокого. Нарушить иерархию - значит поставить на голову соотношение между ними. "Есть упоение в бою... Все, все, что гибелью грозит... таит Неизъяснимы наслажденья - Бессмертья, может быть, залог..." ("Пир во время чумы") - это, бесспорно, одна из высших ценностей. Но разве высшая истина - абстракция, силлогизм, одинаково верный в любых устах, как таблица умножения? Ведь это разные вещи, когда "Ищу человека" говорит Диоген - и когда "Дайте мне человека!" кричит Фома Опискин. Одно дело, когда молодой Пушкин пишет: "Во цвете лет, свободы верный воин, Перед собой кто смерти не видал, Тот полного веселья не вкушал. И милых жен лобзаний недостоин",- и совсем другое, когда об "упоении в бою" и о таящемся в нем "бессмертья залоге" говорит несчастный, деморализованный ужасом и одиночеством, павший духом (ведь он сам потом в этом признается: "...мой падший дух...") человек, который потерялся, оставил поле брани, где борются с бедой и страдают его собратья, забыл об их нужде в помощи, сочувствии, утешении и стремится утопить свое горе и страх в вине, ласках "погибшего, но милого созданья" и, наконец, "гимне", который призван украсить эту достойную если не осуждения, то жалости позицию, придать ей, в глазах окружающих и самого Вальсингама, видимость некоей высшей ценности. Вальсингам пытается сделать своею служанкой одну из "вечных истин, на которых основаны счастие и величие человеческое". Он не злодей, не трус, он потерялся от горя, он запутался, но отчего же мы часто видим в нем героя, отождествляем гимн со звучащими в нем святыми словами, всю трагедию с этим гимном, а позицию несчастного - с позицией автора "Пира во время чумы"?.. Да не потому ли, что сами мы порой нечетко различаем низшее и высшее?3. "Исчезла... истина, - писал Фолкнер. - ...Истина - эта длинная, чистая, четкая, неоспоримая и сверкающая полоса, по одну сторону которой черное - это черное, а по другую белое - это белое,- в наше время стала углом, точкой зрения, чем-то, что не имеет ничего общего не только с истиной, но даже и с простым фактом, и целиком зависит от того, какую позицию ты занимаешь, глядя на нее..." (эти слова приводит Валентин Распутин - "Современная драматургия", 1985,№3,с.256. - В.Н.).