Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

Тема специфики художественного мира Пушкина была начата с. вопроса, почему мир этот, невзирая на свой трагизм, светел, а не мрачен. Я попытался ответить на этот вопрос, начав с целостности пушкинского мира, освещаемого целостной, полной и общей для всех истиной. Теперь можно увидеть, что то, что показано Пророку,- и есть именно целостный - и ценностный - мир; ибо у мира этого есть цель и главная ценность - человек. Эту истину, полную и общую для всех, и должен Пророк напоминать людям, жечь ею сердца, в которых можно "пробудить" и "оживить" совесть. Эта "вся истина" художественного мира Пушкина и есть солнце этого мира; она есть - и мир светел.

Можно теперь понять, почему "Пророк" написан этими огненными письменами и строки будто источают кровь, почему он стоит особняком в мировой поэзии, на том пределе, где кончается человеческое творчество. Будучи символом веры зрелого Пушкина, сутью его художественного мировозрения, центром и смыслом его мира, заключая в себе истину в полном смысле пророческую, он не идея, не декларация, не вывод ума или греза воображения, но - непосредственное и целостное переживание откровения, неведомым нам образом явленного поэту через художнический дар. В "Пророке" мир дан поэту - через непосредственное переживание - как одухотворенное, полное смысла целое.

"Вращается весь мир вкруг человека..." В самой этой идее (в структуре "Пророка" воплощенной буквально), собственно говоря, ничего нового для культуры нет. Более того, культура никогда и обходиться без нее не могла, если хотела быть - или хотя бы выглядеть - человечной, то есть утверждающей, а не отрицающей то, что в пушкинское время называлось "вечными истинами", если она хотела быть - или хотя бы выглядеть - вдохновляемой "целью художества" - "идеалом". Ведь сама природа понятия идеал связана с идеей достоинства человека как венца творения, вокруг которого "вращается весь мир": идеал - это и есть состояние соответствия человеческого поведения и существования этому высокому достоинству, соответствия обитателя своему прекрасному Дому. В ином случае (скажем, в случае экзистенциализма, пытающегося идею достоинства человека удержать в пустоте) идеал - фикция, абстрактная головная фантазия. Но ведь идеал - живая потребность человеческого сердца, совести. Вот ведь и карточный шулер ("На дне" Горького), едва только в его заплутавшем сознании брезжит полузабытое чувство человеческого достоинства, потрясает своды ночлежки озарением: "Все - в человеке, все для человека!" - изрядно, впрочем, путаясь ("Существует только человек, все же остальное - дело его рук и мозга") и приходя к выводам, решительность которых равна их двусмысленности,- и все же не умея обойтись без этой древней истины, без сопоставления с нею постыдной реальности человеческого существования, попирающей эту истину, а значит - основы бытия.

Хотелось бы предположить, что именно мера органичности художественного воплощения этой идеи (точнее - органичности, с какою она руководит художественным миром того или иного писателя) определяет подлинные художественные масштабы этого мира при прочих равных условиях. Думаю, именно такое ощущение руководило Толстым, писавшим по поводу Пушкина: "Область поэзии бесконечна, как жизнь; но все предметы поэзии предвечно распределены по известной иерархии, и смешение низших с высшими, или принятие низшего за высший, есть один из главных камней преткновения. У великих поэтов, у Пушкина эта гармоническая правильность распределения предметов доведена до совершенства" (Л.Н. Толстой. Полн. собр. соч. в 90 тт. Т.62, с.22 - В.Н.).

Здесь с рациональной точностью (исключая, может быть, слово "предметы"; для Пушкина нет "высоких" и "низких" предметов, В; смысле тем или реалий жизни; речь идет скорее о "низших" и "высших" человеческих отношениях с миром) сформулировано представление об иерархичности художественного мира "великого поэта", в особенности Пушкина, то есть о главенстве в таком мире "предвечных" ценностей ("вечных истин"), которые и дают "гармоническую правильность" "распределению" - взгляду художника на поступки и отношения людей. Толстой говорит о ценностной природе гармонии, которая часто считается категорией чисто эстетической, на самом же деле связана с человеческими идеалами, их уровнем. Чем более полно, сильно, творчески органично и чем менее декларативно воплощается в художественном мире устремление к идеалу, к соответствию человека своему предназначению, чем более уступает монархическая воля автора руководящую поэтическую роль воле идеала, воле высших ценностей, "предвечной" иерархии, тем этот художественный мир - при любом трагизме - выше, светлее, значительнее и гармоничнее, тем он целостнее и жизненно полнее, тем менее он искусствен и более близок истине жизни, с которой стерты "случайные черты". Малость дистанции между поэтической ролью "вечных истин" и ролью личной авторской воли - признак величайших художников. У Пушкина эта дистанция, кажется, исчезает совсем. "Вечные истины", связанные с идеей человека как "венца творения", становятся у него как бы объективными сущностями, непосредственно работающими в художественной системе; они освещают пушкинский художественный мир - собранный в "Пророке" как в фокусе - и главенствуют в нем, давая всему в этом мире место и роль, направляя и притягивая к себе волю автора. В отличие от художественных миров, являющихся монархиями, находящихся под "единоначалием" автора, этот мир, включая своего творца, подчиняется "вечным истинам", их "священноначалию" - по-гречески иерархии.

Попутно надо обратить внимание на достойную сожаления путаницу, которая часто встречается: говоря о творческой свободе Пушкина, восхищаясь его художнической мощью и жизненной правдой, нередко говорят, что он якобы "нарушает иерархию", переворачивает, меняет ее и пр. Рассуждающие так путают иерархию с субординацией - вот ее-то Пушкин действительно и нарушает, и меняет, и переворачивает. Ведь субординация есть тот относительный, временный и внешний "порядок" ценностей, который людям в жизни видится или который они сами сознательно или невольно устанавливают (порой даже думая, что он таков и есть или должен быть),- в то время как иерархия есть порядок, по Толстому, "предвечный", то есть абсолютный и объективный. Ни нарушить, ни изменить его невозможно - можно нарушить правильное представление о нем, и тогда возникнет очередная субординация. Пушкин никогда этого не делал, напротив: нарушая субординацию, он приводил ее в соответствие с иерархией. И думается, многие споры и ошибки в понимании пушкинских произведений коренятся как раз в том, что мы часто руководствуемся своей субординацией ценностей, которая сильно расходится с иерархией ценностей, которой руководствуется Пушкин. И вот почему, при всей сложности проблем, которые он ставит, он так прост. Он прост потому, что иерархия - вещь простая. Ее суть - различение черного и белого, низкого и высокого. Нарушить иерархию - значит поставить на голову соотношение между ними. "Есть упоение в бою... Все, все, что гибелью грозит... таит Неизъяснимы наслажденья - Бессмертья, может быть, залог..." ("Пир во время чумы") - это, бесспорно, одна из высших ценностей. Но разве высшая истина - абстракция, силлогизм, одинаково верный в любых устах, как таблица умножения? Ведь это разные вещи, когда "Ищу человека" говорит Диоген - и когда "Дайте мне человека!" кричит Фома Опискин. Одно дело, когда молодой Пушкин пишет: "Во цвете лет, свободы верный воин, Перед собой кто смерти не видал, Тот полного веселья не вкушал. И милых жен лобзаний недостоин",- и совсем другое, когда об "упоении в бою" и о таящемся в нем "бессмертья залоге" говорит несчастный, деморализованный ужасом и одиночеством, павший духом (ведь он сам потом в этом признается: "...мой падший дух...") человек, который потерялся, оставил поле брани, где борются с бедой и страдают его собратья, забыл об их нужде в помощи, сочувствии, утешении и стремится утопить свое горе и страх в вине, ласках "погибшего, но милого созданья" и, наконец, "гимне", который призван украсить эту достойную если не осуждения, то жалости позицию, придать ей, в глазах окружающих и самого Вальсингама, видимость некоей высшей ценности. Вальсингам пытается сделать своею служанкой одну из "вечных истин, на которых основаны счастие и величие человеческое". Он не злодей, не трус, он потерялся от горя, он запутался, но отчего же мы часто видим в нем героя, отождествляем гимн со звучащими в нем святыми словами, всю трагедию с этим гимном, а позицию несчастного - с позицией автора "Пира во время чумы"?.. Да не потому ли, что сами мы порой нечетко различаем низшее и высшее?

3. "Исчезла... истина, - писал Фолкнер. - ...Истина - эта длинная, чистая, четкая, неоспоримая и сверкающая полоса, по одну сторону которой черное - это черное, а по другую белое - это белое,- в наше время стала углом, точкой зрения, чем-то, что не имеет ничего общего не только с истиной, но даже и с простым фактом, и целиком зависит от того, какую позицию ты занимаешь, глядя на нее..." (эти слова приводит Валентин Распутин - "Современная драматургия", 1985,№3,с.256. - В.Н.).

Я начал с того, почему катастрофический мир Пушкина светел. Теперь можно ответить и на вопрос о том, почему светлый мир Пушкина так катастрофичен. Основа всех трагедий - путаница ценностей, "смешение низших с высшими, или принятие низшего за высшее" (Толстой), превращение черного в белое в зависимости "от того, какую позицию ты занимаешь" (Фолкнер), стремление поставить высшие истины на службу интересам. Трагедия совершается тогда, когда человек, преступая через свою совесть, преступает тем самым через свое достоинство цели и венца мироздания. Высокий чин человека не позволяет ему бесчинствовать. Поэтому как только мы отворачиваемся от Истины, говорит Фолкнер, Истина отворачивается от нас.У Пушкина это звучит так: "Нельзя молиться за царя Ирода - Богородица не велит".Стоит воздвигнуть город - прекрасный, любимый и самим автором,- но воздвигнуть его "назло" (на важную поэтическую роль этого слова, стоящего в самом начале "Медного всадника", обратил внимание А.Архангельский - В.Н.), неважно кому, надменному ли соседу или "Божией стихии",- как сотрясаются основы земли и на беззащитный город обрушивается зло - "злые волны", столь же своевольные в разрушительной мощи, сколь своевольна была созидательная сила; [Обратим внимание на мирный и тихий пейзаж, открывающий поэму ("Пред ним широко Река неслася..." и т.д.); первые же слова монолога: "Отсель грозить мы будем... прорубить окно...",- словно взламывают его; в образовавшуюся брешь (не "окно" ли?) и хлынут затем "злые волны" (в самом деле: "злые волны, Как воры, лезут в окна...").] и вот уже человек, обездоленный и обезумевший, "Как обуянный силой черной" грозит ("Отсель грозить мы будем...") кулачком бронзовому истукану и, "злобно задрожав", шепчет угрожающее слово, страшный перевертыш: "Добро, строитель чудотворный..." И снова, как по цепной реакции, в ответ на злобу несчастного, "назло" которому оказался построен дивный град, мертвый металл возмутился - как возмутились неодушевленные волны - и сдвинулся со своего места, и погубил окончательно бедного Евгения... И какая разница, наяву это произошло или в помраченном сознании: истина остается истиной - "назло" есть "назло", и ничего сверх этого, и отвечает за это "венец творения".Природа "высших истин" такова, что они суть простые истины. Но с некоторого - давнего уже - времени человечество убедило себя, что они-то и есть самые сложные. Ведь очень часто со сложным удобнее и легче иметь дело, чем с простым, - меньше ответственности. Поступить по совести, по правде, по простым понятиям о добре бывает трудно, это так, но вовсе не сложно: ведь правду знают все.Правду знают все. На этой простой истине как раз и построен пушкинский художественный мир, отсюда и солнечность его, и трагизм.Если так, то Пушкин - современнейший писатель, и слушать его надо так, как слушаем мы врача, объясняющего природу нашей болезни.Вальсингаму нужно было ужаснуться собою, чтобы прозреть и погрузиться "в глубокую задумчивость". Пушкин так и оставляет его на пороге.