Лекции

Время развертывается между «раньше» и «позже» внутри события встречи с большим, на перепаде если хотите «в глубину», куда мы во всяком большом проваливаемся, — она же и глубина нашего существа, которая при встрече с большим раскрывается, а так — нет, может быть даже и никогда; внутри анестезии или в Лете. В этом смысле время приоткрывается, или можете сказать словом рано недавно умершего Александра Викторовича Михайлова, он умер 18 сентября 1995, «разверзается», вместе с нашим временем и с нами самими.

«Большое видится на расстоянии», точнее оно развертывает из себя первую встречу и расстояние от нее до «последнего», до того что станет. Большое стало быть как раз никогда не видимо полностью. И одновременно ничто не видимо так сразу полностью (ничто так не убедительно в целом для нас, и в этом ряду самое большое мир), как большое, — и даже если мы ошиблись и за большое приняли малое, скажем например преступный мир, то в самом месте для большого мы не ошиблись; опознали его неверно, но в следующий раз не ошибемся. Мы не ошибаемся, что невидимое иначе как на расстоянии — и во времени — сразу всё целиком, создающее расстояние и время, большое именно поэтому тем же самым большим и остается. Поэтому раньше, при взгляде на время со стороны, одно «теперь», теперешнее, явно же виделось другим прошлому или будущему теперь; но если иметь в виду одно и то же величие, допустим мы не обнаруживаем, что то что нам казалось величием, оказалось малостью, мы не ошиблись, величием так и осталось, — то тогда всё протяжение этого величия, всё пространство сдвига им развертываемое, мы не дробим на разные «теперь», величие остается для нас, как оно остается и само по себе, одним и тем же: времени нет, настоящее длится, и в самом деле куда ему деваться если оно настоящее настоящее, — оно обеспечено величиной величия которая тоже никуда не девается. Его сдвиг ему принадлежит, сдвиг (в нас или вне нас, теперь это неважный вопрос) то же самое что величие, сдвиг предполагается величием, величие предполагается сдвигом.

Кто читал Аристотеля, попробуйте возразить, сказать что величие и сдвиг это не аристотелевские термины.

Среди полного «айстесиса», без всякой анестезии, мы снова не увидим времени, оно полностью всё уйдет в событие величия. Πρóτερον и ὕστερον, первая захваченность встречи с величием и то, что этим обещано и что будет открыто потом, могут быть увидены в одном, ὡς τὸ αὐτó, как то самое или как то же самое, сразу, ἅμα (когда время втянуто в событие, поглощено им, а событие охвачено — или нас охватило — ἅμα), и в этом аспекте, для этих глаз времени по праву опять не будет, но уже не от безразличия и опущенности, а наоборот, от полноты встречи с величием. Когда говорят «счастливые часов не наблюдают» — это исчезание времени от остроты видения, что то, что теперь происходит, при первой встрече, открытие рода, это то самое, что растянуто по всему неизмеримому величию рода — только кажется, что встречаешься с другим человеком, почти таким же как ты, на самом деле втянут в эту немыслимую величину, род, который один и тот же вне времени на всём протяжении своих сдвигов, о которых мы не знаем, и всего того что он сдвинет, о чем мы тоже не знаем.

Но совсем рядом с этим — готовые другие глаза, и тот же род, который вот только что задел нас как целое, развертывается как цепь поколений, их явное развертывание от «первых», ближайших, к тем, которые «в остатке» — можно думать об «остатке Израилевом», — «на потом», и без ничего, без всякого изменения в «предмете», просто сменив глаза, мы снова видим время. «Когда мы чутки (ἀισθανῶμεθα, не погружаемся в анестезию) к теперь как единому, а не как к первому и последнему или как к тому же самому чего‑то первого и последнего, то нам не пред–ставляется бывшим никакого времени, потому что нет и никакого сдвига [сдвиг никуда не девается, но не уходит во время, а схвачен вместе — схватил нас вместе — с величием весь]; когда же предыдущее и последующее, тогда мы говорим «время»; потому что время есть вот это, счет сдвига по первому и последнему».

Время ἀριθμὸς κινήσεως, число движения, числовая мера или счет великого, в том смысле, что оно, открывшись конечно всё сразу, кроме того развертывается между своей близостью и далью, своей близостью, которая далека, и своей далью, далекостью, которая так близка, что задевает нас именно как даль. Буквально дышать не дает. И чем больше, тем ближе: мир ближе всего.

Сдвиг имеет свой ритм. Например движение неба охватить трудно, но оно повернуто к нам отчетливыми поворотами светил. Не обязательно небо: всякое величие будет иметь ритм. Философия Аристотеля кажется привязанной к видимому небу, но она не расходится и с современной квантовой механикой тоже: и здесь время будет соотнесено с ритмом сдвига, величины как силы и сдвига. Только современная наука не ставит вопрос о происхождении времени и пользуется временем, которое производно от того, что для нее уже не определяющее, от астро–номии, звездного закона или звездной судьбы. Определяющее для квантовой механики уже не вращение вокруг солнца, а мировые константы. Поэтому аристотелевское определение времени более совершенно (в том смысле что дает определение времени, по крайней мере подступ к нему), чем в квантовой механике, где такого определения можно считать что просто и нет. Ведь стрелочку от πρóτερον к ὕστερον, которую я нарисовал на доске, у Аристотеля надо понимать не так, что якобы постулируется необратимое течение времени: какое время, времени пока нет, мы выясняем его основание, и первое–последнее они первое–последнее еще до времени! Вот такое дело. Это первое последнее, основание времени, проще чем время: это вообще просто направленность, в том смысле, что мы неспособны не иметь в виду какой‑то направленности, или еще проще: сам же сдвиг в его откуда и куда.

Деррида читает ХайдеггераДеррида читает Хайдеггера. И поэтому он умеет жестко поставить на место ту публику, которая ищет поводов его не читать. Его книга 1987 года «De l’esprit: Heidegger et la question» кончается обращением к духу Хайдеггера: «En tout cas, pas de malentendu de notre part, désormais, il suffit de continuer a parler, de ne pas interrompre entre le poete et vous, c’est‑a–dire aussi bien entre vous et nous, cette Zwiesprache». «Во всяком случае, — кончается книга на последней странице, — теперь с нашей стороны уже не будет недопониманий. Достаточно продолжать разговаривать, не прерывать диалог, разговор между поэтом и вами, т. е. между вами и нами (cette Zwiesprache)». Кто так сейчас читает Хайдеггера, или кто из нехайдеггерианцев, кроме Гадамера, посмел одернуть недавно, не так давно еще раз тех, кому показалось пора снова полаять на этого незнакомца, на Хайдеггера. Деррида был самым резким из тех кто выступил против Фариаса. Или кто может сказать так как в ранней книге, 72–го года, сказал Деррида: «Rien de ce que je tente n’aurait ete possible sans l’ouverture des questions heideggeriennes» (Positions 18). «Ничего из того что я пытаюсь сделать не было бы возможно без открытости хайдеггеровских вопросов».Ну, это все знают, это так. Теперь. Когда он, опять‑таки, не скрывает, что не стоит перед Хайдеггером учеником, как надо на это смотреть, что об этом думать? 72–й год, Хайдеггер еще жив, Деррида говорит, в том же контексте, где признает, что ему обязан почти всем: «Malgré cette dette a l’égard de la pensée heideggerienne… je tente d’y reconnaître des signes d’appartenance a la métaphysique». «Несмотря на этот мой долг по отношению к хайдеггеровской мысли, я пытаюсь [каждое слово важно] распознать в ней знаки принадлежности к метафизике». Заранее Хайдеггер читается так, что метафизика у него будет увидена, Хайдеггеру не дадут переступить порога чистой деконструкции. Как к этому относится? Кто‑то скажет, что надо читать иначе. Но с другой стороны все знают, как Аристотель читал, и между прочим тоже читал — для Платона Аристотель читатель — прежнюю философию. Вся она для Аристотеля до него априори — опять априори — не могла подняться, «кроме, пожалуй, Парменида, да и тот…»; вся она говорит для Аристотеля неясно, «обо всём только заикается» (перевод Розанова), и прямой учитель Аристотеля Платон идет туда же, в ту же тень. Опять‑таки, явно не вся философия до Аристотеля только заикается, но такая оценка не снижает уровня Аристотеля, он ничуть не хуже философ оттого что так отодвинул всех предыдущих. А Гегель, который себе под ноги подстелил всю историю философии… И опять‑таки, я сошлюсь на мнение А. Ф. Лосева, он мне говорил: читал ведь он, Гегель, всё прочитал, всё о чем он пишет он всё читал в текстах А сам Хайдеггер. Для Хайдеггера история философии была упрочением метафизики, а Ницше последний, но и самый радикальный мыслитель всё той же метафизики. Для Деррида Хайдеггер последний, но не самый крутой и решительный виток метафизики, наоборот у Хайдеггера только signes d’appartenance a la métaphysique, только признаки, знаки принадлежности к метафизике.Как на это смотреть? Мы на новом этапе. Хайдеггер преодолен или идет преодоление Хайдеггера, потому что появилась мысль следующего порядка. Мы должны признать теперь, что времена меняются. Новый этап называют постмодерном не очень точно; едва ли Деррида сам так назвал бы, тем более свою философию. Во всяком случае это новый этап, кому‑то в нем неуютно, кому‑то жутковато, кто‑то чувствует и скажет что в старину было лучше, но если попросить определить чем было в старину лучше? Новому этапу не хватает остроты мысли? Достаточно. Начитанности не хватает, знаний? Тоже достаточно. Деррида я повторяю исключительный читатель. Чего же не хватает?Очень трудно сформулировать рекламацию к этой новой эпохе постмодерна. И гораздо позитивнее движение встроиться в новую изменившуюся ментальность, признать, что у этой эпохи, эпохи рынка, грантов, должна быть и новая философия. Во всяком случае тот, кто скажет, что ему чего‑то не хватает в постмодерне, с картезианской ясностью это изъяснить не сможет. Сослаться на неизъяснимость того что он хочет высказать ему будет трудно, из‑за справедливого подозрения к метафизике у этой самой новой эпохи.Нас предупреждают что встроиться в новую реальность, реальность постмодерна, трудно. В недавней книге мы читаем об интенсивности Жака Деррида как интерпретатора, я цитирую: его чтение Гуссерля «было лишь началом — исходным пунктом поразительной читательской (и писательской, это одно и то же) одиссеи, осознавать объем и глубину которой придется еще многие десятилетия умам, желающим быть мыслящими»<…>Ситуация ясная как будто бы, происходит преодоление старого, к которому — к старому — понятно у многих есть пристрастие. И всё‑таки с этим преодолением, преодолением в деконструкции Жака Деррида следов метафизики у Хайдеггера, есть одна проблема. Пока не только не решен еще, но даже и не поставлен вопрос, как именно читает Деррида Хайдеггера, как Гегель читал историю философии, или как Маркс читал Гегеля. История философии стала питанием для мысли Гегеля. Маркс помог Гегелю выправиться из необычного положения на голове и вернуться к удобному стоянию на ногах.