ШАРЛЬ ПЕГИ. НАША ЮНОСТЬ. МИСТЕРИЯ О МИЛОСЕРДИИ ЖАННЫ Д АРК.

Поскольку таким был наш социализм, французский социализм, каким же должен был быть наш дрейфусизм, дрейфусизм самый что ни на есть французский. Величайшее заблуждение в этом отношении, чудовищная иллюзия относительно существеннейшего вопроса о патриотизме происходит, несомненно, из дела Эрве. Из эрвеизма, из эрвеистской демагогии. И в особенности, без всякого сомнения, из подозрительного попустительства эрвеистской демагогии. Я буду говорить только с уважением о человеке, который недавно снова возвратился в тюрьму, быть может в третий или в четвертый раз. [264] По крайней мере, он сидит в тюрьме. Невозможно было бы сказать то же самое о господине Жоресе, который всегда устраивался так, чтобы тюрьмы избежать. А ведь не сам Эрве породил вирус эрвеизма и эрвеистской демагогии. Нет сомнения, что это сделал Жорес, и никто другой, свою роль тут сыграли подозрительные беседы Жореса, его интриги, компромиссы, соглашательские переговоры о группах и съезде, о партии и объединении, темные соглашения, авансы, пошлости, банальная капитуляция перед Эрве и перед всем эрвеизмом. И вовсе не сам Эрве и не эрвеизм представляли смертельную опасность в Эрве и в эрвеизме. А сам Жорес и жоресизм, ибо опасность состояла в невероятной вечной капитуляции Жореса перед Эрве, его раболепной, его бесконечной безропотности. Это была капитуляция, в определенной степени санкционированная и официальная, совершенная под прикрытием великого имени, причем от имени великой партии, что, следовательно, только и могло придать ей и действительно дало некоторый авторитет, некоторое прикрытие, некоторую освященность. То была постоянная капитуляция, не только заставившая Эрве преисполниться гордыни, но и действительно добавившая ему авторитета в морали, в политике, в обществе. Ибо человек, который таким образом давал ему полномочия, лучшие из полномочий, постоянно при этом капитулируя перед ним, почти торжественно, даже в простой беседе с ним, сам обладал высоким моральным авторитетом, тем самым, которым его удостоили мы, он пользовался огромным политическим авторитетом, огромным авторитетом в обществе. Никогда не следует забывать, что все это время сей человек, благодаря изобретенному им комбизму, существовавшему при его поддержке, покровительстве и защите, представлял само правительство Республики. Таким образом, тут был один из ярчайших возможных случаев извращения авторитета в морали, политике, обществе. И перенос таким образом ответственности. Без Жореса Эрве был никем. Благодаря Жоресу, с Жоресом он получил полномочия, он стал настоящим, он стал (как бы) тайным членом правительства Республики и далеко не самым опасным. Благодаря Жоресу, благодаря жоресизму, благодаря комбизму правительство, так сказать, само взваливало на свои плечи, несло ответственность за Эрве.

Учитывая вышесказанное, необходимо вглядеться с более х близкого расстояния, с немного более близкого расстояния, необходимо вглядеться с как можно более близкого расстояния в пресловутое дело Эрве. Надо разглядеть, что оно означает и что в нем заключено. И при его рассмотрении надо сказать, что те, которые сфабриковали и несут ответственность за дело Эрве, сфабриковали и ответственны за эрвеизм, они совершили тягчайшее посягательство, нанесли неизмеримой силы удар, смертельный удар по общественной вере в невиновность Дрейфуса. Из–за них, прежде всего из–за них, из–за Жореса, в той мере, в какой он уполномочил Эрве, даже из–за Дрейфуса, в той мере, в какой он уполномочил Жореса, мы снова скатились на средний уровень, находящийся на середине бесконечного подъема, с которого нам, как уже говорилось, не сойти, никогда не подняться, это и есть тот уровень, с которого, как мы сказали, истории не подняться никогда.

Ибо надо, наконец, в нескольких словах разобрать механизм этой опасной, этой смертельной демагогии. Кажется, если только мне не изменяет память и мои воспоминания верны, в течение всего дела Дрейфуса мы пытались доказать, что Дрейфус не был предателем. Насколько я помню, именно наши противники старались доказать или в конечном счете настаивали на том, что он был предателем. Они, а не мы. Насколько я помню. Мы утверждали, что он не был предателем. Насколько я помню, у всех у нас, у тех и у других, был общий постулат, общее место, и в этом было наше достоинство, то общее, что составляло достоинство всей битвы, то, что вскоре стало нашей силой, и это общее начальное положение, безусловное, бесспорное, вызывавшее всеобщее согласие, даже не обсуждавшееся, поскольку было несомненным, всюду подразумевалось, и стыдно сказать, само собой разумелось, оно заключалось в том, что предавать нельзя, что предательство, и именно воинское предательство, — ужасное преступление. Но мир изменил свой лик в родимом нашем крае. [265] И весь общественный механизм был разобран, переделан и собран наоборот с тех пор, как пришел Эрве, из–за того, что пришел Эрве. Эрве — это человек, утверждающий противоположное.

Антидрейфусары и мы, дрейфусары, говорили на одном языке. Мы говорили на равных. Мы определенно говорили на одном патриотическом языке. Мы говорили на равных, как патриоты. Мы основывались на одних и тех же предпосылках, на одном и том же патриотическом постулате. Предметом спора и было как раз то, кто из нас — они или мы — лучшие патриоты, и то, что это стало предметом спора, уже доказывает, что они и мы вместе, мы были патриотами. По праву, по замыслу это и составляло предмет спора. Мы, стоявшие по эту сторону спора, были не только искренними патриотами, но, прежде всего, патриотами по сути, тем более, что это у нас оспаривали. К тому же мы были патриотами пылкими, может быть яростными, потому что нам публично отказывали в патриотизме, и особенно, быть может, потому что в силу нашего географического положения на ментальной и сентиментальной карте мыслей и чувств, в силу обстоятельств исторические события не всегда позволяли нам выглядеть патриотами.

Основываясь на одном и том же постулате, исходя из одного и того же постулата, мы говорили на одном и том же языке. Антидрейфусары утверждали: Воинское предательство — это преступление, и Дрейфус совершил воинское предательство. Мы утверждали: Воинское предательство — это преступление, и Дрейфус не совершал предательства. Он не виновен в таком преступлении. Но мир изменил свой лик с тех пор, как появился Эрве. Казалось, продолжается все тот же разговор. Дело продолжается. Но было уже не то же самое дело, не тот же самый разговор. Оно перестало быть тем же самым. Оно стало другим, бесконечно иным, потому что сам язык стал другим, бесконечно иным, потому что сам предмет спора перешел в иную плоскость. Эрве — это человек, который утверждает: Предавать надо.Именно так, надо совершать воинские предательства.Профессиональные антидрейфусары утверждали: Нельзя быть предателем и Дрейфус предатель. Мы, профессиональные дрейфусары, утверждали: Нельзя быть предателем и Дрейфус не предатель. Эрве — тот, кто утверждает, и Жорес допускает, чтобы он утверждал, и даже Дрейфус допускает, чтобы Жорес позволял Эрве утверждать, и, в определенном смысле, по меньшей мере в определенном смысле, сам Дрейфус допускает, чтобы сам Жорес утверждал: Надо быть предателем.Именно так, надо быть воинским предателем.В результате подобного постепенного вовлечения, такого постепенного скольжения к соучастию, в результате переиначивания, передергивания, извращения Жорес стал соучастником преступления Эрве; из–за этого перевоплощения, из–за такого переноса ответственности; и участвовал в нем самым гнусным из всех возможных способов, отнюдь не соучаствуя активно, в чем есть и свой риск, и свое подвижничество, свое собственное величие, а соучаствуя косвенно, гнусно, втихую и тихо, в чем было молчаливое, тайное сообщничество, соучастие из попустительства. Самое гнусное из всех возможных. И Дрейфус, вместо того чтобы стать символом времени, присоединился, позволил себе присоединиться к преступлению Жореса.Легко было предвидеть, как скажется это двойное передергивание, двойное падение, двойное извращение, двукратное извращение на результатах наших дрейфусарских доказательств. Когда стараются доказать, что некий человек не является предателем, думая, по существу, что предателем быть нельзя, вас, по крайней мере, слушают. Но когда стараются доказать, что некий человек вовсе предателем не является, позволяя тут же говорить и говоря, что предателем быть надо, то сами доказательства становятся крайне подозрительными. Ибо тогда, согласно эрвеистской гипотезе, гласящей, что надо предавать, что надо быть предателем, выходит, что если этот самый Дрейфус не предавал, то значит вина его велика. И тогда к чему его защищать. Существуй некое пари, в высшей степени элегантное, его бы тогда защищали как человека, совершившего преступление, которое как раз и следовало бы совершить, его защищали бы как человека, совершившего как раз то, что следовало совершить: вот так почет, вот так учтивость. Уж слишком учтиво, чтобы быть честным. Если уж надо быть воинским предателем, то Дрейфус больше всех виноват в том, что он не таков. И его защищали бы именно как человека, который совершил то, что надо было совершить. Можно было бы сказать: Он не предавал. И был не прав, ибо предавать надо. Поэтому мы его и защищаем. Это было бы, это стало бы весьма смелым передергиванием учтивости, такой галантностью в якобы французском духе, искажением, извращением учтивости в диаметрально противоположном смысле. Весьма подозрительным действием. Эти люди еще не приучили вас к пари, заключаемым из вежливости. Такая чрезмерная учтивость становится подозрительной. В эрвеистском рассуждении, если позволительно так его называть, Дрейфус действительно, пока он не совершает предательства, является в полной мере виновным. Он великий преступник. Тем более преступен и тем более виновен, что занимал самое благоприятное, с военной точки зрения, место, имел просто восхитительное положение для предательства. Воинского предательства. А вот у Эрве не было такой чести, не было таких счастья и возможности иметь в своем распоряжении графики железных дорог. Как же тогда человек, Дрейфус, который мог держать в руках графики этих железных дорог, сразу же не подорвал их. Что это за человек такой. Не надо забывать, что Эрве — это господин, который в первый же день мобилизации, точнее в первый же час первого дня, то есть, я полагаю, между полуночью и часом ночи, расстреляет 537 000 человек (французской) действующей армии; и еще более 1 357 000 человек из резерва действующей армии, образующего вместе с ней первый призыв; а потом еще 576 000 человек из территориальных дивизий и 751 000 человек из их резерва, образующих вместе с ними второй призыв, не считая первый и второй призывы добровольцев; и если его не остановят, он расстреляет также и черные войска, недавнее формирование, знаменитую, хваленую горную дивизию, цветных, уолофов, сараколле, малинке и других народностей, джерма, белла, бариба, бауле, сусу и наго, и гурлюру, а вместе с ними и их жен. И сделает все с помощью американских револьверов, ибо он не желает поощрять национальное производство. Воздержусь называть их Браунингами, их уже и так достаточно разрекламировали. Эту марку. Рядом с такой великой бойней, известной под названием бойни двух призывов, чего стоит передача графика железных дорог. Эрве часто говорит о деле Дрейфуса, и он пишет о нем в своей газете. Будь он последователен, в согласии с самим собой, будь он логичен и будь он логиком — но самые суровые, самые жестокие логики по отношению к другим далеко не всегда те, кто сурово безжалостен к самим себе, — будь он последователен в отношении себя, он сказал бы: Мы защищали Дрейфуса, мы были не правы. Подумайте только, он был капитаном, капитаном Штаба; в конце концов, он же работал в отделе Штаба армии. У него были все условия, место, прямо–таки созданное для предательства. И к сожалению, он не совершил предательства. Этот неспособный человек не совершил предательства.Вот, что сказал бы Эрве, будь он логичен и будь он свободен. Вот о чем свидетельствуют за него события и действительность. Теперь уже достаточно видно, каким для нас был результат, каковы были последствия для нашего положения в истории от такого изменения нашего географического положения Говоря мы, я, естественно, хочу сказать наша партия, наши политики. Ибо речь здесь идет не о нас самих. А об отступлении, о последствиях, о вновь начинающих давать о себе знать последствиях передергивания, извращения того, что мы утверждали, того, что мы делали, и того, кем мы были. Когда мы отклоняли обвинение в предательстве, отклоняя, по сути дела, самую идею предательства, нас можно было победить, но не слушать нас, по крайней мере, было нельзя. Когда же, напротив, мы отклоняем обвинение в предательстве, принимая при этом мысль о предательстве, как не увидеть, что мы тут же становимся подозрительными. Что таким образом мы теряем самих наших слушателей.