Ведь в чем прежде всего и непосредственнее выразилась Пятидесятница? В преодолении вавилонского отчуждения: «егда снисшед языки слия, разделяше языки Вышний». Была утрачена всечеловечность, остались одни обособившиеся национальности, языки. И вот это знаменательное чудо: проповедь апостольская, одновременно понятая на всех языках, а затем не менее дивное духовное чудо — преодоление самого себялюбивого, гордого и исключительного национализма, каким был иудейский и эллинский и римский. И вместо этого новое сознание: во Христе несть еллин, ни иудей, варвар и скиф — и эта проповедь апостольская во всю землю и в концы вселенной, разрушившая национальные перегородки, и с каким трудом, какой мукой это совершалось, — вспомните труды апостола Павла, его прения с апостолом Петром, и колебания его, и Собор Апостольский. Однако огненные языки сожгли и расплавили, казалось, несокрушимые твердыни человеческой ограниченности».

(Булгаков С. Н. У стен Херсониса. СПб., 1993, 78).

Чудо распада единого языка на множество разных языков, утративших общие смыслы и возможность пробиться к пониманию их и пониманию друг друга, было не только покрыто в день Пятидесятницы чудом соединения в смысле и обретения утраченных смыслов, но и превзойдено: при сохранении всей языковой множественности и всего языкового разнообразия общий смысл стал доступным для каждого языка и каждого народа; оказалось, что каждый язык, как в зеркале, отражал этот общий смысл, углубляя и дифференцируя его, что каждый язык–народ нес свой образ этого смысла, и все эти образы, равноценные друг другу, на должной глубине восстанавливали новый единый язык. Торжество христианства едва ли было бы возможно без этого чуда прорыва в новое пространство языка и рождающихся в нем смыслов. Чудо, между прочим, состояло как раз в том, что многое, разное и розное, попав в новое силовое поле, не только не увеличивало отчужденности и изоляции, но, напротив, способствовало созданию более сложного и потому более глубокого и более надежного единства в том языковом слое, где рождаются и формируются смыслы, отсылающие к тому единому и высшему Смыслу, который есть Слово Евангелия от Иоанна. В этом отношении историческим христианством была проделана огромная работа, в свете которой стал ясен тот единый замысел Бога, что лежал и в вавилонском разъединении языков–смыслов и в их пятидесятничном соединении.

Что же такое смысл (*sb–myslъ)? — Мысль, открытая соединению с другими мыслями и направленная на благо (с-< *sъ-< *su — "хорошо"), не отделимое от бытия (*es-: *s-), знак, значение, знание (из *g'en — "рождать(ся)" & "знать" >"значить"), главное в составе слова, образующее его ядро и имеющее тягу к возрастанию и выходу за свои собственные пределы, преображающее «просто» слово в мудрое слово с тем, чтобы за ним узреть единое и все в себе содержащее Слово, которое было в начале, было у Бога, было Бог, через которое все начало быть, и в котором была та жизнь, что была свет человеков, светящий во тьме и ей не поддающийся — έν αύτω ζωη ήν, και ή ζωη ην το φώς των ανθρώπων. και το φως εν τη σκοτία φαίνει, καί η σκοτία αυτό ού κατέλαβεν. Иоанн 1, 4–5; φαίνει — "светит(ся)", т. е. является, обнаруживает себя, оповещает о своем бытии в сфере феноменального).

Задача опознания света, свидетельства о нем — из числа важнейших, и она была возложена на Иоанна Крестителя, посланного, чтобы свидетельствовать о Свете. «Был Свет истинный (το φως το άληιθινόν) Который просвещает (φωτίζει) всякого человека, приходящего в мир» (Иоанн 1,9), но, явившись в мир, Он не был им познан и не был принят. «А тем, которые приняли Его, дал власть быть чадами Божиими, которые […] от Бога родились. И Слово стало плотию и обитало с нами, полное благодати и истины» (1, 12–14). Но и само воплощенное Слово, Свет истинный светил и просвещал, и в этом акте было одновременно и свечение–просвещение и свидетельство о нем. Именно здесь находилось начало той линии, которой следовали и Иоанн Креститель, и апостолы, и Константин Философ, и о которой свидетельствовал Иоанн Богослов. Не случайно, что мотивы света–просвещения не раз подчеркиваются в ЖК в связи именно с Константином, с его деятельностью (ср. в начале ЖК, после того как сказано о желании Бога «да быша спасени въси были и въ разумъ истинныи пришли, не хощетъ бо съмръти грешникомъ, но покааніа и животу, — Еже сотвори въ нашь родъ воздвигыи намъ учителя сицего, иже просвети языкъ нашь, слабостію омраченный умъ нашь» [нужно преодоление некоей инерции, чтобы вполне усвоить, что «просвещение языка» предполагает не только народ, но и язык, точнее «народ–язык», в котором высшим Божьим светом индуцируется — навстречу ему — свет смысла, освобождаемого из тьмы аморфности]; ср. в связи с Григорием Богословом, которому следует Константин: «Оуста бо твоа яко единъ отъ серафимъ, Бога прославляютъ и всю въселеную просвещаютъ правыа веры наказаніемъ […] пріими и буди ми просветитель и учитель»; ср. в «Похвальном слове Кириллу и Мефодию» по рукописи Успенского собора: «въ западьнихъ же Паноньстехъ и Моравьскахъ странахъ, яко сленци въсиявъша, мрака греховьна просветиста букъвами…» [ср. в рукописи Югославянской академии в Загребе о «светилникахъ въсеи въселеннеи, яже […] проидоста якоже сленце тьмнаа места […] и просветиста, и въсаку мъглу еретичьску и поган'скую попалиста духовныимъ огнемъ»; — «яко луче сленъчные, светомъ богоразуміа просветиста весь миръ»], см. Лавров 1930, 84, 89, 90; ср. также в ЖК и «светъ к свету пріемь» в конце текста при «Светилникъ бо заповедь закону и светъ» в начале, ср.: «и наче́ше светити над нимъ день и нощь» [следует напомнить, что в Ветхом Завете глагол просветить встречается редко — 2 Цар. 22, 29; Псл. 17, 29; Езд. 9, 8; Иов 33, 30 и Псл. 33, 6; 118, 130; всего 6 раз отмечен этот глагол в Новом Завете, хотя и в контекстах, к которым восходит употребление его в ЖК, ср. Лука 1, 79; Иоанн 1, 9; 2 Кор. 4, 6; Ефес. 1, 18; Евр. 6, 4; 10, 32; ср. просвещение. Лука 2, 32].

Помня о том, что Константин Философ следовал тем же путем, который был открыт некогда апостолам самим Иисусом Христом, и тем самым продолжал их подвиг в новых условиях, не следует забывать и о различиях. В ту Пятидесятницу он не был с апостолами в Иерусалиме, Дух Святой не сходил на него и дар говорения на языках не был открыт ему чудесным образом. Хотя и Константину были знакомы удивительные откровения в этой области, случавшиеся с ним изволением Божиим (так считал и составитель его «Жития», фиксировавший такие случаи, ср. «херсонский» эпизод с самаритянином: «затворисе въ храмине и на молитву се преложи и от Бога разумь пріемь, ч'тати начеть кнігы беспорока»; ср. чудесное обретение букв в Солуни перед началом болгарской миссии, по версии «Солунской легенды», или же открытие письмен перед моравской миссией: «шедъ же філософь, по пръвому обычаю на молитву се ведасть, и съ инеми поспешникы. въскоре же Богъ ему яви, послушае молитвы своих рабъ» [впрочем, эта помощь Божья была предвидена: когда перед моравской миссией Константин поделился с цесарем и его дядей Вардой возможными трудностями, они сказали ему — «аще ты хощеши, можетъ cïe тебе Бог дати, иже и дасть въсем, просещiимъ без съмненіа и отврьзае тлькущіимъ»], но все–таки главным был труд, труженичество, и то, что ему удавалось, достигалось своими силами и вполне сознательно и целенаправленно.

Апостолам, строго говоря, было достаточно одной веры, чтобы откликнуться на повеление Христа и выполнить свое предназначение, полностью растворившись в их деяниях. Не будь этих деяний, они не осуществили бы своего предназначения и так и остались бы рыбарями или мытарями, каковыми они были до встречи с Христом, после которой их прежние занятия утратили всякий смысл. Отныне жизнь их приобрела иной смысл, открытый и предуказанный им Христом. По пути, освещаемому этим смыслом, они прошли — с нерасколотым сознанием и не соблазняясь выбором или… или… — до самого конца, и мученическая гибель большинства из них не может рассматриваться как поражение их или их дела: так было задумано с самого начала, что даже эта гибель в «большом» плане замысла Бога не могла не стать торжеством — и их и дела их. Ситуация Константина была иной, и его так легко представить себе только философом, с раннего детства возлюбившим мудрость и возжаждавшим ее, рыцаря мудрости и верного раба ее, никогда не бывавшим ни в степях Хазарии, ни в далекой северной Моравии, хотя именно с этими миссиями и связываются главные его подвиги. Узнав о возможности встречи с мудростью, которая для Константина была скорее возлюбленной Мудростью, он, мальчик, «съ радостію пути ся ять, и на пути поклон'ьса молитву сотвори, глаголя: Боже отецъ нашихъ, и господи милостиве, иже еси сотворилъ всячьская словомъ, и премудростію твоею создавъ чловека, да владеетъ сотворенными тобою тварьми, даждь ми сущую въскраи твоихъ престолъ премудрость, да разумевъ, что есть угодно тебе, спасуся. Азъ бо есмь рабъ твои, и сынъ рабыня твоеа. И къ сему прочюю, Соломоню молитву изъглагола, и въставъ рече: аминь». [Именно в этом контексте фигура Соломона, не раз возникающая и в ЖК, была особенно отмеченной для Константина, почитателя притчей и «премудростей Соломоновых». С детства он усвоил и запомнил, для чего даются притчи — «Чтобы познать мудрость и наставление, понять изречения разума; Усвоить правила благоразумия, правосудия, суда и правоты; Простым дать смышленость, юноше — знание и рассудительность; Послушает мудрый, и умножит познания, и разумный найдет мудрые советы. Чтобы разуметь притчу и замысловатую речь, слова мудрецов и загадки их» («Книга притчей Соломоновых» 1, 2–6). Кажется, эта книга была из первых наставниц еще мальчика Константина в уроках мудрости. Когда он позже писал или говорил о премудрости, за написанным и сказанным всегда стояли уроки «Книги притчей Соломоновых» — «Начало мудрости — страх Господень; глупцы только презирают мудрость и наставление. Слушай, сын мой, наставление» […] (1, 7–8) или «Премудрость возглашает на улице, на площадях возвышает голос свой, […]: "Доколе, невежды, будете любить невежество? доколе буйные будете услаждаться буйством? доколе глупцы будут ненавидеть знание?"» […] (1, 20–22), или «Сын мой! если ты примешь слова мои и сохранишь при себе заповеди мои, Так что ухо твое сделаешь внимательным к мудрости и наклонишь сердце твое к размышлению; Если будешь призывать знание и взывать к разуму […], То уразумеешь страх Господень и найдешь познание в Боге. Ибо Господь дает мудрость; из уст Его — знание и разум» […] (2, 1–6) и т. п., вплоть до знаменитых 8–ой и 9–ой глав, цитируемых выше].Возможно, что и составитель ЖК, приступая к работе, к последовательному изложению жизнеописания, в начале которого самый яркий образ, конечно, София–Премудрость, как бы спешит предупредить эти возможные сомнения и в заключение вступительной части несколько прикровенно обозначает мысль, которая в эксплицированном виде содержит идею подражания святости Константина, соотносимую с идеей такого же подражания апостолов (и — предполагается — равноапостольного Философа) Христу; при этом подражание Константину имеет в виду прежде всего его труженичество, бодрость, отметание лености — «Житіе же его являеть и по малу сказаемо якоже беше, да, иже хощетъ, то слыша, подобится ему, бодрость приемля, a леность отметаа, якоже рече апостолъ подобни ли бываите якоже и азъ Христу». Кстати, и само ЖК, его фактографическая часть, в которой говорится о родителях Константина, усиленно подчеркивает их преданность заповедям Божиим, их жизнь в Боге, особенности, которые по идее должны в еще большей степени быть присущи их сыну («Бе же благоверенъ и праведенъ сохраняа въся заповеди божіа»…, об отце Константина; «Се же бысть по божію смотрению», о намерении матери кормить сына своим молоком; «но тако живяста о господе, яко братъ и сестра», о жизни родителей после появления Константина на свет; «веру ими ми, жено, надеюся бозе»…, слова отца перед смертью).Нужно думать, что мнение о гипертрофии образа Премудрости, может быть, даже о частичном затмении им образа Божьего, все–таки ошибочно, несмотря на то, что в исторической жизни христианства (и не только его) софийные и специально гностически–софийные соблазны действительно имели место. В случае Константина все обстояло, кажется, иначе. Премудрость для него, стоя между ним и Богом, не разделяла их и не отдаляла друг от друга, но соединяла и во всяком случае напоминала–оповещала о Боге, тем самым ведя к Нему, и для Константина знание всегда было не само по себе, не из каких–либо иных источников, но от Бога: так было и в его собственном опыте — «и отъ бога разумъ пріимъ».., — и единственное, что требовалось для восприятия этого, — восприимчивость. Но также было бы ошибкой трактовать образ Премудрости как нечто подсобное, вспомогательное, почти инструментальное. Несомненно, что этот персонифицированный образ девы Премудрости, царицы–Премудрости (ср. Василису Премудрую [вар. — Прекрасная] русских сказок, т. е. царицу Премудрую), так неотразимо поразивший семилетнего мальчика и так всецело завладевший им, был самым ярким впечатлением детских лет, давшим пищу дальнейшим религиозным раздумьям и не исчерпавшим себя до конца при первой встрече с ним. Скорее в образе Премудрости в этом конкретном случае нужно видеть сугубо индивидуальный и достаточно оригинальный и органичный вариант богопознания, точнее, приближения к Богу через гипостазирование одного из его аспектов — божественной премудрости (можно напомнить, что в Священном Писании слово премудрость неоднородно в своих применениях и истолкованиях; в данном контексте существенно, что оно могло относиться именно к Богу, «означая Его высочайшее ведение, — Его Божественное учение, Его Откровение, а иногда само предвечное, присносущное Слово— Христа, Божию силу и Божию премудрость. 1 Кор. 1, 24», см. Библейская Энциклопедия. М., 1891, 578). Почему Бог открылся мальчику именно в этом аспекте, судить с надежностью трудно, но, несомненно, в этом выборе сказалось многое из особенностей самого Константина — «фасцинативная» сила его воображения, чувство прекрасного, тонкий вкус, художественная одаренность, слиянность интеллектуального, «когнитивного» с чувственным, эстетическим: познание для Константина не исчерпывалось исключительно интеллектуальной сферой, оно захватывало как на глазах развертывающаяся художественная реальность (ср. образ Премудрости как «художницы» в «Притчах Соломоновых»), в которой являли себя одновременно Художник–творец и художество–творение, субъект и объект и то, в чем и то и другое растворяются без остатка, — творчество.Выше говорилось о той роли, которую играют в ЖК начало и конец, рамка, ими образуемая и обозначающая границы целого, в пределах которого только и можно искать подлинный смысл в его целостности и полноте. Поэтому здесь уместно напомнить только о двух видениях Константина, о которых счел нужным сообщить составитель ЖК. Первое, в самом начале, связано с явлением Премудрости. Оно описано столь необычно, ярко, заразительно, что трудно отделаться от впечатления, что за словами «Жития» не стоят впечатления от видения, изложенные словами самого Константина. Этому первому видению предшествуют несколько фраз о родителях, в которых кроме индивидуально–конкретного (отец Константина — друнгарий Лев, человек богатый и доброго рода, служивший под началом стратига; живя со своею женой, родил семерых детей, самым младшим из которых был Константин, «седьмой» [за индивидуально–конкретным здесь уже ощущается дыхание «общего», парадигматического, что подтверждается составом «числовых» индексов в тексте ЖК: все они являются кратными трех (устойчивую и в значительной степени независимую «констелляцию» образует девять— 3x3) или семи; ср. три — месяца, в течение которых Константин овладел грамматикой; ипостаси Бога, Троица; месяца, срок питья из деревянной чаши тому, кто убил человека; камня, с которыми Давид победил Голиафа; языка, на которых разрешается славить Бога (еврейский, греческий, латинский), ср. «трехъязычную» ересь; тройное объяснение, принятое римлянами от Константина; 909 — число лет от двенадцатого (3x4) года правления Соломона до наступления царства Христова, написанное на чаше Соломона, обнаруженное Константином и пророчествующеее о Христе; 9 — число отпущенных грехов за убийство змеи; 900 — число пленных, которых выпросил Константин у князя Коцела и выпустил на свободу; 24 (3x8) — число лет, когда Константин был призван цесарем к службе, вступление на миссионерский путь; 42 (3x14 (7x2)) — число лет жизни Константина; семь — детей у родителей Константина; очередность появления его («бе мезинець 7», вар. — «мезиныи седмый»); число дней, которые лежал Константин в раке; 14 (собственно, больше чем 14: «за 14 летъ») — число лет, которые жили родители Константина (после появления его на свет) «яко братъ и сестра»; число в феврале, когда скончался Константин; 42 (3x14); 6377 (3х2 &3 &7 &7) — год преставления Константина–Кирилла; ср., наконец, отмеченное число 40 — количество месяцев, проведенных Константином в Моравии]) содержатся и шаблоны общеагиографического характера (прекращение супружеских отношений, решение вскармливать ребенка своим молоком и др.). Последняя фраза фрагмента о родителях Константина удачно подытоживает рассказ о них (краткий, но по существу) и открывает вход в контекст первых шагов Константина в пространстве его призвания, подчеркивая и его, как и у его родителей, преданность Божиим заповедям и неоставление Богом своих забот о нем — «веру ими ми, жено, надеюся бозе, яко дати ему хощетъ Богъ отца и строителя таковаго, иже устроитъ вся христіаны. Еже ся и събысть».И как залог этого «сбытия–сбывания» и первый шаг на этом пути — вещий сон, описание которого начинается со знаково отмеченного священного числа семь:«Седми же летъ отрокъ бывъ, виде сонъ и поведа отцу и матери [значит, первоисточником этой информации, в конечном счете дошедшей и до составителя ЖК, были скорее всего родители Константина, почти дословно, в первом лице, передавшие рассказанное им ребенком–сыном, — В. Т.], и рече, яко стратигъ, собравъ въся девиця нашего града, и рече къ мне: избери себе отъ нихъ, юже хощеши подружіе на помощь и съвръсть себе. Азъ же глядавъ и смотривъ всихъ, видехъ едину краснеишу всехъ, лицемъ светящуся и украшену вельми монисты златыми и бисеромъ и въсею красотою, ей же бе имя Софïa, сиречъ моудрость, ту избрахъ».