Жития византийских святых

Образ и жизнеописание героя строятся по хорошо известному трафарету сказок о дураке-счастливце. Филарет представляет собой тип фольклорного глупца (буквально следует чужим указаниям, не понимает простейших вещей, пренебрегает естественными законами, совершает бессмысленные добродеяния, что неизменно приводит к разного рода нелепостям), который, как и его собратья из фольклора, торжествует в развязке, получает несметные богатства и роднится с императорским домом (фольклорный дурак-счастливец обычно сам получает царство и руку царевны). Если герой жития, что очень вероятно, был вымышленным персонажем — перед нами монолитный по своему составу и замаскированный под события реальной истории рассказ, чтобы не сказать сказка, о бедном и глупом герое, совершающем одну нелепость за другой, однако оказывающемся в развязке обладателем богатств, трона и царской дочери. Если же Филарет действительно отец Марии из Амнии, впоследствии супруги императора Константина VI, и судьба его действительно сложилась представленным в житии образом, рассказ о реально прожитой жизни, случайно отлившийся в форму, совпадающую с фольклорным сюжетом о дураке-счастливце (при [12] веристическом характере фиктивного повествования подобные случаи, как известно, не только встречались, но даже не были редкостью), в силу этого совпадения притягивал к себе черты, типичные в фольклоре для носителя такой биографии, и сам соответственно ретушировался: ведь типизация реальных людей и событий составляла отличительную особенность средневекового сознания. Сочетание в этом житии серьезного и гротескного основано на ином, сравнительно с современным, понимании художественной правды, а тем самым и границ высокого и комического. Для византийца художественная правда означала преувеличение той стороны изображаемого, на которой он стремился поставить акценты, что не могло не притуплять ощущение гротескного. С другой стороны, иллюзию жизненного правдоподобия не нарушало в глазах читающих наличие черт персонажа, не вяжущихся и даже вступающих в резкое противоречие с его внутренней сущностью, вроде себялюбия Филарета, так как внимание, направленное на характерологические контуры, не воспринимало психологических несообразностей. Это помогло чертам фольклорного сюжета о дураке-счастливце удержаться в благочестивой новеллистике.

Трудно поставить под сомнение и реальность событий, разворачивающихся в легенде о Пелагии (за изъятием чудес и знамений, которые, впрочем, не играют роли в ходе действия), поскольку происходящее вполне представимо в хронологических рамках жития V в., когда церковь пополнялась массами новых прозелитов и идея монашеского подвига увлекала к самым экстравагантным проявлениям благочестия. В том, что Пелагия под влиянием услышанной проповеди принимает христианство и много лет ведет строгую подвижническую жизнь, выдавая себя за евнуха Пелагия, нет ничего невозможного. Но перед нами все же не зарисовка с натуры, а преображенный в христианском духе рассказ о языческой богине Афродите. Ее эпитеты pelagia, т. е. морская, и margarito, т. е. украшенная жемчугами, становятся именем нового, выросшего на основе языческих представлений образа христианской святой Пелагии — Маргарито (как звали увешанную [13] драгоценностями блудницу в ее родном городе) — Пелагия. Атрибут Афродиты голубь переходит и к ее двойнику Пелагии вместе с присущими семитскому варианту этой богини чертами распутства и девственности, а также двуполостью, выраженной в легенде мотивом переодевания в мужское платье.

Даже мартирии, основанные будто бы на протоколах допросов, — а что может поспорить с правдивостью такого рода документов? — в большинстве случаев тоже имеют дело не с реально существовавшими святыми и не с действительными фактами. Личность мученика обычно вымышлена, действие происходит в легендарной обстановке, об императорах-гонителях сообщаются фантастические сведения, а преследования окрашиваются в гиперболически сказочные тона, противоречащие показаниям исторических источников; шаблонами для обрисовки враждебных христианству императоров Диоклетиана, Деция, Валериана или представителей римской администрации служат образы библейских царей-нечестивцев, а материал для изображения мучении и пыток нередко заимствуется из греческой трагедии или романа.

Повторяемость одних и тех же сюжетов и мотивов подтверждает, что за их спиной не стояло действительное событие, так как для оправдания многократного “переиздания” им недостает характерности. Если, как мы уже это видели на примере жития Пелагии, можно было думать, что рассказ о женщине, под видом евнуха ведущей жизнь анахорета или подвизающейся в мужском монастыре, отражает причудливый характер свойственного времени благочестия и вполне вероподобен в своей единичности, то массовость этой ситуации в житиях (достаточно назвать жития Анастасии Патрикии, Ефросинии Александрийской, Феодоры Александрийской, Евгении, Марии — Марина, Афанасии и Андроника, Аполлинарии — Дорофея, Матроны Пергской, Сусанны, Евфросинии Новой) должна была бы поколебать веру в житейское происхождение ситуации, не будь даже Узенером раскрыта мифологическая природа мотива женско-мужской травестии. [14]

Псевдореалистичны также многие другие жития.

Область с нашей точки зрения фантастических легенд (византийцы, впрочем, не делали разницы между реальным и сказочным, считая то и другое в одинаковой мере достоверным) тоже обнаруживает свою зависимость от фольклорных или языческих источников.

Черты древнегреческого фольклора вырисовываются в легендах о святых, которые исцелили льва и за это обрели в нем верного помощника. Вместо язычника Андрокла, спасенного от смерти благодарным львом, это святые Герасим, Савва Освященный, Анин и многие другие герои житий, которым служит благодарный лев.

В чуде Георгия, явленном им Феописту, можно узнать миф о Дионисе и Икарии. Подобно Дионису, в благодарность за оказанное гостеприимство подарившему Икарию виноградную лозу, Георгий награждает своего хозяина, воскресив весь скот, убитый им для угощения святого. Впрочем, сюжет о божестве, в человеческом облике посетившем дом бедняка и воздавшем ему за гостеприимство, встречается в дохристианское и христианское время в международном фольклоре.При единообразии схемы варьируется лишь фигура гостя, воплощаемая то в образе языческого божества или героя, то доброй волшебницы, то святого и, наконец, самого Христа, и получаемый хозяином дар: это либо воскрешенный скот, либо золотые монеты по числу жиринок, плавающих в супе (так Христос вознаграждает бедную вдову), либо виноградная лоза, либо еще что-нибудь.Пример книжного языческого влияния дает житие Макария Римского. Первая часть, занятая повествованием о странствии трех монахов в поисках края света, повторяет известный в Греции со времен Гомера и отраженный международным фольклором сюжет путешествия по чудесным странам. Автор этой монашеской Одиссеи использовал один из позднейших ее вариантов, христианизированный пересказ народной книги об Александре Македонском псевдо-Каллисфена, в котором подлинная биография Александра отступила на задний план и сюжет преимущественно [15] касался его чудесных приключений в дальних землях. Христианско-монашескому образу мышления чужда и завязка, тоже восходящая к языческому источнику и мотивирующая предпринятое странствие стремлением постигнуть тайны вселенной. Недаром во второй, назидательной, части легенды автор показывает тщету и греховность подобного стремления.Агиография, как мы видели, развивалась в русле широкой и подчас прямо враждебной ей религиозной и повествовательной традиции, которую она искусно умела перерабатывать и подчинять своим потребностям.Перечень источников, питавших агиографию, был бы неполным, не упомяни мы действительную жизнь, которая тоже служила материалом агиографу. Следует, однако, не забывать, что факты, имевшие место в реальности, а также исторические личности становились обычно точкой аккумуляции мифологических мотивов и фольклорных схем.* * *Еще в большей мере, чем другие жанры византийской литературы, агиография подчинена дидактике, что сказалось на характере используемых ею средств выражения.