-Клайв Стейплз Льюис-БОЛЬ-Вступительная заметка литератора к русскому изданию-Мое истинное благо — в ином мире,

Трэерн «Столетия медитации».

Любое рассмотрение благости Бога тотчас же угрожает нам следующей дилеммой.

С одной стороны, если Бог мудрее нас. Его суждения должны во многих вопросах отличаться от наших, и не в последнюю очередь в вопросе добра и зла. Поэтому то, что кажется нам благом, может не быть благом в Его глазах, а кажущееся нам злом может и не оказаться злом.

С другой стороны, если нравственные суждения Бога отличаются от наших настолько, что наше «черное» может быть для Него «белым», мы ничего не можем иметь в виду, говоря о Его благости, ибо сказать «Бог благ», утверждая одновременно, что Его благость есть нечто совершенно иное, чем наша, значит сказать всего лишь: «Мы не знаем, каков Бог». А наличие у Бога совершенно неведомого качества не может дать нам нравственного основания для любви и повиновения. Если Он не «благ» (в нашем смысле этого слова), мы будем повиноваться, если будем вообще, лишь из страха, и с тем же успехом повиновались бы всемогущему дьяволу. Таким образом, учение о полной греховности, приводящее к заключению, что, коль скоро мы полностью греховны, наша идея добра попросту ничего не стоит, может превратить христианство в форму дьяволопоклонства.

Избежать этой дилеммы можно с помощью наблюдения за тем, что происходит в человеческих отношениях, когда человек невысоких нравственных устоев попадает в общество людей лучше и мудрее его, и постепенно перенимает их устои — этот процесс, кстати говоря, я могу описать довольно точно, поскольку сам ему подвергся. Когда я впервые пришел в университет, я был настолько лишен морали и совести, насколько это возможно для подростка. В лучшем случае я чувствовал слабое отвращение к жестокости и к жадности — что же до целомудрия, правдивости и самопожертвования, то я относился к ним, как павиан относится к классической музыке. По милости Бога я попал в компанию молодых людей (ни один из них, кстати сказать, не был христианином), которые были достаточно близки мне по уму и воображению для установления немедленной близости, но которые знали о нравственном законе и пытались ему повиноваться. Таким образом их понятия о добре и зле отличались от моих. То, что происходит в подобном случае, вовсе не похоже на ситуацию когда вас просят относиться как к «белому» к тому, что доселе именовалось черным. Новые нравственные суждения никогда не входят в сознание в качестве простых противоположностей прежних суждений, хотя и являются таковыми, но как хозяева, прихода которых ожидают. У вас не возникает сомнений относительно того, в какую сторону вы движетесь, они больше похожи на добро, чем те крохи добра, которые у вас уже есть, но в определенном смысле с ними неразрывны. Но великое испытание заключается в том, что принятие новых устоев сопровождается чувством стыда и вины, человек чувствует, что он попал в общество, где ему не место. Именно в свете подобных чувств и следует рассматривать благость Бога. Не подлежит никакому сомнению, что Его идея благости отличается от нашей, но вы можете не бояться, что, по мере приближения к ней, вас попросят попросту сменить нравственные устои на противоположные. Когда вы осознаете значимую разницу между Божественной моралью и вашей собственной, у вас не возникнет никакого сомнения, что требуемая от вас перемена направлена в сторону того, что вы уже называете «улучшением». Божественная «благость» отличается от нашей, но не радикально — она отличается от нашей не так, как белое от черного, а как совершенная окружность — от первой попытки ребенка нарисовать колесо. Научившись рисовать, ребенок будет сознавать, что окружность, которую он теперь изображает, есть именно то, что он пытался изобразить с самого начала.

Это учение подразумевается в Писании. Христос призывает людей к покаянию — этот призыв был бы бессмысленным, будь нравственные устои Бога резко отличными от тех, которые им уже известны, и которых они не в состоянии придерживаться. Он аппелирует к нашей нынешней нравственности: «Зачем же вы и по самим себе не судите, чему быть должно?» (Луки 12:57). Бог в Ветхом Завете корит людей на основе их собственных понятий о благодарности, верности и справедливости и выносит Себя, так сказать, на суд Своих собственных созданий:

«Какую неправду нашли во Мне отцы ваши, что удалились от Меня?» (Иер. 2:5).

После этих предварительных замечаний будет, на мой взгляд, уместно сказать, что иные из концепций Божественной благости, занимающие немалое место в наших мыслях, хотя и редко высказываемые вслух, не застрахованы от критики.

Под благостью Бога мы в наше время подразумеваем почти исключительно Его любвеобилие, и в этом мы, возможно, нравы. Л под Любовью, в этом контексте, большинство из нас подразумевает доброту — желание видеть ближнего счастливым, и не то чтобы какимто особым счастьем, а просто счастливым. Понастоящему нас удовлетворил бы Бог, Который говорил бы обо всем, что нам нравится делать: «Ну и что с того, раз они довольны?» Нам, по сути, нужен не столько Отец Небесный, сколько небесный дедушка — этакий благожелательный и расслабленный старичок, который, как говорится, «любит смотреть, как веселится молодежь», и чей план вселенной состоит просто в том, чтобы можно было искренне сказать в конце каждого дня, что «все погуляли на славу». Согласен — немногие сформулируют богословие именно в таких терминах, но весьма сходное понятие таится в уме у многих. Я не претендую на то, чтобы быть исключением — я бы очень хотел жить во вселенной, управляемой в соответствии с этими принципами. Но поскольку достаточнотаки ясно, что я не живу в такой вселенной, и поскольку у меня, тем не менее, есть основания полагать, что Бог есть Любовь, я прихожу к заключению, что мое понятие о любви нуждается в поправке.

К тому же я, возможно, уже слышал, даже от поэтов, что любовь — это нечто более суровое и прекрасное, чем просто доброта, что даже любовь между полами — это, как у Данте, «жена, чей лик вселяет трепет». В любви есть доброта, нелюбовь и доброта не одноименны, и когда доброта (в приведенном выше смысле) отделена от других элементов любви, в ней присутствует некоторое фундаментальное безразличие к ее предмету, и даже нечто вроде презрения к нему. Доброта очень охотно соглашается на устранение своего предмета — нам всем встречались люди, чья доброта к животным постоянно вынуждает их убивать животных, чтобы они не страдали. Доброта как таковая не беспокоится о том, хорошим или плохим становится ее предмет, коль скоро он избежал страдания. Как отмечается в Писании, балуют, как правило, незаконных детей, — законных же, которым надлежит хранить семейные традиции, подвергают наказаниям (Евр. 12:8). Именно для людей, чья судьба нас совершенно не волнует, мы требуем счастья на любых условиях; что же касается наших друзей, возлюбленных и детей, то тут мы требовательны, и скорее примиримся с немалыми их страданиями, чем с таким счастьем, которое нам чуждо и которое мы презираем. Если Бог есть Любовь, то Он, по определению, есть нечто большее, чем доброта. И судя по всему, что об этом написано. Он часто упрекал и осуждал нас, но никогда не относился к нам с презрением. Он продемонстрировал уважение к нам Своей любовью, в ее самом глубоком, самом трагическом и самом неизбежном смысле.

Разумеется, отношение между Творцом и тварью уникально, и ему нет параллели в отношении одной твари к другой. Бог одновременно дальше от нас и ближе к нам, чем любое другое существо. Он дальше от нас, потому что сама разница между тем, кто имеет первооснову Своего бытия в Самом Себе и тем, кому эту первооснову нужно придать, такова, что в сравнении с ней разница между архангелом и червем незначительна. Он создатель, а мы — создание. Он оригинал, а мы — производное. Но в то же время и по той же причине близость между Богом и злейшей из тварей теснее, чем любая близость между двумя тварями. Наша жизнь каждое мгновение поступает к нам от Него, наша крошечная и чудом существующая сила свободной воли действует лишь на тела, бытие которых поддерживается постоянным притоком Его энергии — самая наша способность мыслить есть Его сила, сообщенная нам. Подобные уникальные взаимоотношения можно изъяснить лишь апологиями: от разных типов любви, существующих между тварями, мы восходим к неадекватной, по полезной концепции любви Бога к человеку.

Самый низкий тип, к которому слово «любовь» применимо лишь в расширительном смысле, есть чувство, питаемое художником к своему произведению. Отношение Бога к человеку описано в этих терминах в видении Иеремии о горшечнике и глине, или в том месте, где Петр говорит обо всей церкви как о здании, над которым работает Бог, а о ее индивидуальных членах— как о камнях. Ограниченность подобной аналогии состоит, конечно же, в том, что в символическом изображении объект действия лишен сознания, и что в связи с этим некоторые вопросы справедливости и милосердия, возникающие в том случае, если «камни» и впрямь «живы», аналогией не отражаются. Но при всем при том это довольно важная аналогия. Ведь мы, не метафорически, а по самой истине, представляем собой Божественное произведение искусства, нечто создаваемое Богом, и поэтому нечто, чем Он не будет удовлетворен, пока оно не приобретет определенные черты. Здесь мы вновь наталкиваемся на то, что я именую «невыносимым комплиментом». Художник не будет вкладывать особые усилия в эскиз, лениво набросанный на потеху ребенку, — он может махнуть на него рукой, даже если он и не вполне удался. Но над величайшей картиной всей своей жизни, над произведением, которое он, хотя и поиному, любит так же сильно, как мужчина любит женщину или мать — ребенка, он будет трудиться без конца и, несомненно, обладай она сознанием, он причинил бы ей этим бесконечное беспокойство. Можно вообразить себе, как обладающая сознанием картина, после того, как ее растирали, скребли и начинали сначала в десятый раз, мечтает о том, чтобы быть попросту грубым наброском, на исполнение которого уходит минута. Подобным же образом, для нас естественно сетовать на то, что Бог не создал нас для менее славной и подвижнической судьбы, но в таком случае мы желаем не большей любви, а меньшей.

Другой тип любви — это любовь человека к животному, отношение, часто употребляемое в Писании в качестве символа отношений между Богом и людьми: «Мы — Его народ и овцы Его пастбища». Эта аналогия в некоторых отношениях лучше предыдущей, поскольку низший партнер обладает чувствами, и в то же время неоспоримо является низшим; но она не так уж хороша в том отношении, что человек не сотворил животное и не вполне его понимает. Ее большое достоинство состоит в том, что общение между, скажем, человеком и собакой существует в интересах человека: он приручает собаку в первую очередь затем, чтобы любить ее, а не чтобы она любила его, и чтобы она могла служить ему, но не чтобы он мог служить ей. И в то же время интересы собаки не приносятся в жертву интересам человека. Главной цели (чтобы он ее любил) нельзя полностью достичь без того, чтобы ока также, на свой манер, не любила его, и она не может служить ему, если он посвоему не служит ей. При этом, потому лишь, что собака по людским стандартам — одно из «лучших» неразумных существ и подходящий предмет для человеческой любви (конечно же, любви в той степени и того рода, какие соответствуют такому предмету, без дурацких антропоморфистских преувеличений), человек накладывает свой отпечаток на собаку и делает ее более достойной любви, чем она была в своем природном состоянии. В этом состоянии она обладает запахом и повадками, непереносимыми для человеческой любви. Человек же моет ее, учит ходить на двор, учит не воровать, и таким образом получает возможность любить ее безоговорочно. Будь щенок богословом, вся эта процедура породила бы в нем серьезные сомнения относительно «благости» человека. Но взрослая и полностью обученная собака, будучи крупнее, здоровее и долговечнее дикой собаки, и допущенная, как бы по благодати, в целый мир взаимных чувств, привязанностей, интересов и удобств, совершенно не присущих участи животного, не будет иметь подобных сомнений. Могут заметить, что человек (я все время имею в виду хорошего человека) берет на себя весь этот труд по отношению к собаке и задает весь этот труд собаке лишь потому, что это животное высокоразвитое — потому, что оно почти достойно любви, и ему имеет смысл сделать его полностью достойным любви. Он не учит ходить на двор уховертку и не устраивает купания сороконожке. Мы и впрямь могли бы пожелать иметь столь малое значение для Бога, чтобы Он оставил нас в покое, следовать нашим природным позывам — чтобы Он перестал пытаться выдрессировать нас в нечто отличное от нашего естества; но вновь мы просим не о большей любви, а о меньшей.