Клайв Стейплз Льюис-НЕБОЛЬШИЕ РАССКАЗЫ, -СТАТЬИ, ИНТЕРВЬЮ-СОДЕРЖАНИЕ-ЧТО НАМ ДЕЛАТЬ С ИИСУСОМ ХРИСТОМ?-СИЛА МОЛИТВЫ-УПАДОК

БРЕМЯ СЛАВЫ*

Если вы спросите в наши дни двадцать хороших людей, какая добродетель всех выше, девятнадцать ответят вам: "Отсутствие эгоизма". Если же, сейчас или прежде, вы спросили бы христианина, он ответил бы: "Любовь". Видите, в чем тут дело? Положительное понятие сменилось отрицательным. Людям кажется, что главное - лишать чего-то себя, словно воздержание, а не радость, обладает абсолютной ценностью. (В данном случае воздержание наше, а радость - чужая.)

Однако в Новом Завете, где столько сказано о самоотвержении, оно ни разу не названо целью. Мы должны отрешиться от себя и взять крест, чтобы следовать за Христом, а то, что мы обретем, пусть в конце пути, принесет нам, именно нам, великую радость. Нынешние люди не правы, полагая, что дурно желать себе радости; они взяли это у Канта* или у стоиков, а не у Христа. Более того: Христос обещает нам так много, что скорее желания наши кажутся Ему не слишком дерзкими, а слишком робкими. Мы - недоумки, забавляющиеся выпивкой, распутством и успехом, когда нам уготована великая радость; так возится в луже ребенок, не представляя себе, что мать или отец хотят повезти его к морю. Нам не трудно, нам слишком легко угодить.

Неверующие скажут нам, что ожидание награды корыстно. Это не так. Награды бывают разные. Деньги ничем не связаны с любовью, и мы справедливо назовем корыстным того, кто женился на деньгах. Но брак с любовью связан, и нет ничего корыстного в том, кто, влюбившись, стремится к нему. Плохо сражаться ради званий и почестей; хорошо сражаться ради победы. Победа - добрая награда воину, брак - влюбленному. Добрые награды, в сущности, даже и не награды, а воплощение, свершение, плод того, что к ним вело.

Бывает и особый, более сложный случай. Наслаждение греческой поэзией - добрая награда; но знают это лишь те, кто ее достиг. Школьник в единоборстве с греческой грамматикой не видит ее, как воин видит победу, влюбленный - свадьбу. Ему приходится делать дело ради отметок или страха ради, или, лучше всего, чтобы не огорчать родителей. Поэтому он как бы корыстен; однако награда его добрая, она рождается из самого труда, тесно связана с ним, завершает его, исполняет. Чем ближе он к награде, тем четче он ее видит, пока, наконец, не уподобляется воину или влюбленному. Но это уже значит, что он ее получил.

Христианин похож на школьника. Те, кто вошел в вечную радость, знают, что это не подкуп, а плод и свершение тяжких земных трудов. Нам же остается одно - искать награды за послушание в растущем стремлении к награде. Чем больше это стремление, тем яснее, что корысти тут не было. В конце концов мы поймем, что самая мысль о корысти нелепа. Но случится это не сразу; когда поэзия сменяет зубрежку, благодать сменяет закон - это похоже больше всего на то, как прилив поднимает с мели лодку: волна накатит, откатит, накатит снова, и так до тех пор, пока лодка не поплывет.

Сходство наше со школьником проявляется еще в одном. Когда он только зубрит, ничего не предвидя, он находит, вернее, ищет в доступных ему книжках то, что некогда обретет в греческой поэзии. Если мы созданы для блаженства, мы стремимся к блаженству, хотя пока мы не знаем, где оно, само это стремление может уводить нас с пути. Конечно, аналогия моя ущербна: английские стихи, которые, забросив грамматику, читает школьник, могут быть не хуже греческих. Временные же блага хуже вечных; в самом лучшем случае они дадут нам слабое подобие.

Я заговорил о стремлении к неведомому блаженству и смутился: ведь это, собственно говоря, нескромно, даже как-то неприлично. Все мы скрываем эту тайну. Она так мучает нас, что мы со зла называем ее детскими глупостями. Она так радует нас, что при одном намеке на нее мы теряемся и неловко смеемся, как влюбленные, услышавшие имя возлюбленной. Мы не можем скрыть ее, не можем выдать, хотя пылко желаем и того и другого. Не можем выдать, потому что сами не знаем; не можем скрыть, потому что почти всё напоминает нам о ней. Чаще всего мы называем ее "красотой", словно это что-то меняет. Уордсворт пытался убедить себя и нас, что тайна эта - в каких-то минутах прошлого. Он ошибался. Если бы он вернулся в те минуты, он нашел бы в них не блаженство, а тот же самый намек на него. Блаженство не в книге, не в музыке, оно как бы виднеется сквозь музыку и книгу. И книга, и музыка, и воспоминание - хорошие образы того, к чему мы стремимся. Но если мы примем их за самую цель, они станут кумирами, и сердце наше разобьется. Надо помнить, что они - запах неведомого цветка, отзвук неведомой песни, весть из неведомой страны. Вам кажется, что я твержу заклинание. Что ж, вспомните сказки. Заклинания твердят и те, кто хочет разрушить чары. Нам же с вами во что бы то ни стало нужно разрушить злые чары, держащие нас в плену уже сто лет. Почти всё наше образование направлено на то, чтобы заглушить в нас непрестанный и робкий голос; почти вся наша философия пытается убедить нас, что счастье наше - здесь, на земле. И заметьте, что они делают: сперва они доказывают, что землю можно обратить в рай, и глупо тем самым чувствовать, что мы - странники, пришельцы на земле; а потом, когда мы это чувство подзадавим, сообщают, что в рай она обратится очень и очень нескоро.

Однако что бы мы ни делали, в нас остается тяга, которую не удовлетворит ни одно земное свершение. Мне скажут: голод не доказывает, что, в конце концов, нас накормят. Конечно; но он доказывает, что мы принадлежим к типу существ, которым для жизни нужна еда (и которые, кроме исключительных случаев, эту еду получают). Тот, кто влюбился, может и не обрести взаимности, но маловероятно, что явление, именуемое "влюбленностью", возникнет в бесполом мире.

Итак, мы хотим чего-то (чего, толком не знаем). Что же это такое? Писание немало говорит нам об этом. Конечно, в символах; ведь Небо, по самому определению, вне нашего опыта, а любое доступное нам описание должно так или иначе в этот опыт входить. То, что сообщает нам Писание, - символ; но от символов, созданных нами самими, это отличается: писали это люди, несравненно более близкие к Богу, а кроме того, близкие к Богу люди веками это подтверждали собственным опытом.

Писание обещает нам примерно следующее: мы будем с Христом; мы будем подобны Ему; мы войдем "в славу"; мы, в каком-то смысле этого слова, будем пировать, мы будем что-то делать - править царствами, судить ангелов, поддерживать, словно столпы, храм Божий. Прежде всего хочется спросить: нужно ли еще что-нибудь, если мы будем с Христом? Не хватит ли одного этого? Я где-то читал, что тот, кто имеет Бога и всё остальное на свете, не богаче, чем тот, кто просто имеет Бога. Так оно и есть, конечно. Но мы ведь имеем дело с иносказаниями, символами. Для нас, теперешних, "быть с Христом" - ничуть не представимей, чем другие обетования. Более того, если мы попытаемся это представить, перед нами возникнут пространство, время и что-то подобное нашей земной беседе, а Христа мы скорее всего увидим человеком, но не Богом. И действительно, те, кто принимали только первое из обетовании, облекали его в земные образы, чаще всего связанные с браком. Я ничуть не осуждаю эти образы. Я искренне хотел бы сам проникнуть в них глубже, чем мне пока удается, и я об этом молюсь. Сейчас я говорю о том, что это - символ, подобный истине в одном, отличный от нее - в другом, и потому другие символы должны его направлять, как бы поддерживая со всех сторон.

Теперь я остановлюсь только на символе "славы". И в Новом Завете, и у Отцов Церкви он очень важен. Спасение очень часто, снова и снова связывали с венцами, белыми одеждами, тронами, пальмовыми листьями. Меня это все не привлекает, как и вообще современных людей. Для меня слава связана с двумя вещами, одна из которых дурна, другая - смешна. Стремление к славе как к известности — то есть к тому, чтобы тебя чтили и знали больше, чем других, - злая страсть, порожденная не небом, но адом. Слава как свет, сияние, свечение почти ничего не значит для нас; мы представляем себе что-то вроде лампочки.

Я был удивлен, даже испуган, когда у таких разных людей, как Аквинат, Мильтон, Джонсон, нашел прежде всего первое, а не второе толкование. Они понимают славу как похвалу и честь, только не от людей, а от Бога. Подумав, я понял, что они не отступили от Писания: "Хорошо, добрый и верный раб!" - и тут много моих верований обвалилось, как карточный домик. Я вспомнил, что в Царство не войдешь, если не будешь, как дитя; а ребенок - не наглый, не капризный, хороший - сильно и открыто хочет, чтобы его похвалили. И собака этого хочет, и даже независимый кот. То, что я много лет принимал за смирение, мешало мне понять самую смиренную, самую детскую, самую благочестивую радость - радость собаки перед лицом человека, ребенка перед лицом отца, ученика перед лицом учителя, твари перед лицом Господа. Я не забыл, как страшно она искажается, как быстро ее заглушают плевелы тщеславия и любования собой. Но бывает она и чистой - хоть ненадолго, хоть на минуту, в самом начале. И тот, кто знает эту минуту, может представить себе, как спасенная душа узнает то, на что и надеяться не смела: Господь ею доволен. Тщеславие не грозит ей, она уже точно знает меру своей немощи; миг, навсегда излечивающий ее от ощущения приниженности, излечивает ее и от гордыни. Совершенное смирение освобождает от скромности. Если Бог нами доволен, мы и сами, в новом, не похожем на земной, смысле, можем быть довольны собой. Мне скажут, что глупо хотеть, чтобы нас на небе погладили по головке. Может, и глупо, но не хотеть - гордо, а не умно.