Blessed Augustine,

И тут Ты позаботился обо мне, действуя в нем и через него. В памяти моей Ты оставил набросок того, что впоследствии я должен был искать уже сам. Тогда же ни он, ни мой дорогой Небридий, юноша и очень хороший и очень чистый, смеявшийся над предсказаниями такого рода, не могли убедить меня от них отказаться. На меня больше действовал авторитет авторов этих книг, и в своих поисках я не нашел еще ни одного верного доказательства, которое недвусмысленно выявило бы, что верные ответы на заданные вопросы продиктованы судьбой или случайностью, а не наукой о наблюдении за звездами.

В эти годы, когда я только что начал преподавать в своем родном городе, я завел себе друга, которого общность наших вкусов делала мне очень дорогим. Был он мне ровесником и находился в том же цвету цветущей юности. Мальчиками мы росли вместе; вместе ходили в школу и вместе играли. Тогда мы еще не были так дружны; хотя и впоследствии тут не было истинной дружбы, потому что истинной она бывает только в том случае, если Ты скрепляешь ее между людьми, привязавшимися друг к другу «любовью, излившейся в сердца наши Духом Святым, Который дан нам». Тем не менее, созревшая в горячем увлечении одним и тем же, была она мне чрезвычайно сладостна. Я уклонил его от истинной веры, – у него, юноши, она не была глубокой и настоящей, – к тем гибельным и суеверным сказкам, которые заставляли мать мою плакать надо мною. Вместе с моей заблудилась и его душа, а моя не могла уже обходиться без него.

И вот Ты, по пятам настигающих тех, кто бежит от Тебя, Бог отмщения и источник милосердия, обращающий нас к себе дивными способами, вот Ты взял его из этой жизни, когда едва исполнился год нашей дружбе, бывшей для меня сладостнее всего, что было сладостного в тогдашней моей жизни.

Может ли один человек «исчислить хвалы Твои» за благодеяния Твои ему одному? Что сделал Ты тогда, Боже мой? Как неисследима «бездна судеб Твоих». Страдая лихорадкой, он долго лежал без памяти, в смертном поту. Так как в его выздоровлении отчаялись, то его окрестили в бессознательном состоянии. Я не обратил на это внимания, рассчитывая, что в душе его скорее удержится то, что он узнал от меня, чем то, что делали с его бессознательным телом. Случилось, однако, совсем по-иному. Он поправился и выздоровел, и как только я смог говорить с ним (а смог я сейчас же, как смог и он, потому что я не отходил от него, и мы не могли оторваться друг от друга), я начал было насмехаться над крещением, которое он принял вовсе без сознания и без памяти. Он уже знал, что он его принял. Я рассчитывал, что и он посмеется вместе со мной, но он отшатнулся от меня в ужасе, как от врага, и с удивительной и внезапной независимостью сказал мне, что если я хочу быть ему другом, то не должен никогда говорить ему таких слов. Я, пораженный и смущенный, решил отложить свой натиск до тех пор, пока он оправится и сможет, вполне выздоровев, разговаривать со мной о чем угодно. Но через несколько дней, в мое отсутствие, он опять заболел лихорадкой и умер, отнятый у меня, безумного, чтобы жить у Тебя на утешение мне.

Какою печалью омрачилось сердце мое! Куда бы я ни посмотрел, всюду была смерть. Родной город стал для меня камерой пыток, отцовский дом – обителью беспросветного горя; все, чем мы жили с ним сообща, без него превратилось в лютую муку. Повсюду искали его глаза мои, и его не было. Я возненавидел все, потому что нигде его нет, и никто уже не мог мне сказать: «Вот он придет», как говорили об отсутствующем, когда он был жив. Стал я сам для себя великой загадкой и спрашивал душу свою, почему она печальна и почему так смущает меня, и не знала она, что ответить мне. И если я говорил «надейся на Бога», она справедливо не слушалась меня, потому что человек, которого я так любил и потерял, был подлиннее и лучше, чем призрак, на которого ей ведено было надеяться. Только плач был мне сладостен, и он наследовал другу моему в усладе души моей.

Теперь, Господи, это уже прошло, и время залечило мою рану. Можно ли мне услышать от Тебя, Который есть Истина, можно ли преклонить ухо моего сердца к устам Твоим и узнать от Тебя, почему плач сладок несчастным? Разве Ты, хотя и всюду присутствуя, отбрасываешь прочь от себя наше несчастье? Ты пребываешь в Себе; мы кружимся в житейских испытаниях. И, однако, если бы плач наш не доходил до ушей Твоих, ничего не осталось бы от надежды нашей. Почему с жизненной горечи срываем мы сладкий плод стенания и плач, вздохи и жалобы? Или сладко то, что мы надеемся быть услышаны Тобою? Это верно в отношении молитв, которые дышат желанием дойти до Тебя. Но в печали об утере и в той скорби, которая окутывала меня? Я ведь не надеялся, что он оживет, и не этого просил своими слезами; я только горевал и плакал, потерян я был и несчастен: потерял я радость свою. Или плач, горестный сам по себе, услаждает нас, пресытившихся тем, чем мы когда-то наслаждались и что теперь внушает нам отвращение?

Зачем, однако, я говорю это? Сейчас время не спрашивать, а исповедоваться Тебе. Я был несчастен, и несчастна всякая душа, скованная любовью к тому, что смертно: она разрывается, теряя, и тогда понимает, в чем ее несчастье, которым несчастна была еще и до потери своей.

Such was my condition at that time; I wept bitterly and found comfort in this bitterness. So unhappy was I, and this most miserable life turned out to be dearer to me than my friend. Of course, I would like to change it, but I would not want to lose it, just like I would not want to lose him. And I do not know whether I would have wanted to die even for him, as they say about Orestes and Pylades, if it were not a fiction that they wanted to die together one for the other, because life apart was worse for them than death. A feeling was born in me that was quite the opposite of this; I had a cruel aversion to life and a fear of death. I think that the more I loved him, the more I hated death and feared it as a fierce enemy. who took it from me. Suddenly, I thought, it would swallow up all people: it could have carried it away.

Here is my heart, my God, here it is – look inside it, this is how I remember it. My hope, Thou Who cleansest me from the impurity of such attachments, directing my eyes to Thee and "freeing my feet from the snares." I wondered that other people lived, because the one I loved as if he could not die was dead: and I wondered even more that I, his alter ego, were alive when he died. Someone said well about his friend: "Half of my soul." And I felt that my soul and his soul were one soul in two bodies, and life filled me with horror: I did not want to live half a life. Perhaps that is why I was afraid to die, lest the one whom I loved so much should die at all.

Oh, madness, which does not know how to love a man as a man should! O fool who is indignant at the fate of man! Such was I then: I raged, sighed, cried, was upset, I had neither peace nor reasoning. Everywhere with me was my torn and bloody soul, and it was impatient with me, and I could not find a place to put it. Groves with their charm, games, singing, gardens that breathed fragrance; the sumptuous feasts, the bed of bliss, the very books and poems – nothing gave her peace. Everything was terrifying, even the daylight; everything that was not it was disgusting and hateful. Only in tears and lamentations did my soul rest a little, but when I had to take it away from there, my misfortune weighed heavily on me. To You, Lord, it was necessary to lift her up and heal her with You. I knew this, but I did not want to and could not, especially since I did not think of You as something solid and true. For it was not You, but the empty ghost and my delusion that were my god. And if I tried to put her here to rest, she would roll in the void and fall on me again, and I was left with me: an unfortunate place where I could not be and from which I could not leave. Where would my heart run away from my heart? Where would I run away from myself? Where would he not go after himself?

And yet I ran away from my hometown. My eyes searched less for him where they were not accustomed to see, and I moved from Tagasta to Carthage.

Time does not pass in vain and does not roll without any impact on our feelings: it does amazing things in the soul. Days came and went one after another; As they came and went, they threw into me the seeds of other hopes and other memories; gradually they treated me with old pleasures, and my sorrow began to give way to them; however, they began to come – not other sorrows, it is true, but causes for other sorrows. Did not this sorrow penetrate so easily and deeply into my very heart because I poured my soul into the sand, loving a mortal being as if he were not subject to death?

And it was most of all that I was comforted and brought back to life by new friends who shared with me the love of what I loved instead of You: an endless fairy tale, a complete deception, which by its unclean touch corrupted our minds, itching with the desire to listen. And if one of my friends had died, this tale would not have died to me.

There was something else that fascinated me more in this friendly intercourse: the general conversation and merriment, the mutual benevolent helpfulness; joint reading of sweet-mouthed books, joint fun and mutual respect; sometimes friendly quarrels, such as a man has with himself – the very rarity of disagreements seems to spice up a long agreement – mutual learning, when one teaches the other and in turn learns from him; the dreary expectation of those who are absent; A joyful meeting of the newcomers. All such manifestations of loving and beloved hearts, in faces, in words, in eyes, and in a thousand sweet expressions, fuse souls together as if on fire, forming one out of many.