Blessed Augustine,

Поздно полюбил я Тебя, Красота, такая древняя и такая юная, поздно полюбил я Тебя! Вот Ты был во мне, а я – был во внешнем и там искал Тебя, в этот благообразный мир, Тобой созданный, вламывался я, безобразный! Со мной был Ты, с Тобой я не был. Вдали от Тебя держал меня мир, которого бы не было, не будь он в Тебе. Ты позвал, крикнул и прорвал глухоту мою; Ты сверкнул, засиял и прогнал слепоту мою; Ты разлил благоухание свое, я вдохнул и задыхаюсь без Тебя. Я отведал Тебя и Тебя алчу и жажду; Ты коснулся меня, и я загорелся о мире Твоем.

Когда я прильну к Тебе всем существом моим, исчезнет моя боль и печаль, и живой будет жизнь моя, целиком полная Тобой. Легко человеку, если он полон Тобой; я не полон Тобой и потому в тягость себе. Радости мои, над которыми надо бы плакать, спорят с печалями, которым надо бы радоваться, и я не знаю, на чьей стороне станет победа. Спорят мои недобрые печали с добрыми радостями, и я не знаю, на чьей стороне станет победа. Увы мне! Господи, сжалься надо мной! Увы мне! Вот раны мои – я не скрываю их. Ты врач, я больной; Ты жалостлив, я жалок. «Разве жизнь человека на земле – не искушение?»

Вся надежда моя только на великое, великое милосердие Твое. Дай, что повелишь, и повели, что хочешь. Ты приказываешь воздержанность. «И я знаю, – сказал некто, – что никто не может быть воздержным, если не даст ему Бог, и это и есть мудрость – знать, чей это дар». Да, воздержанность делает нас собранными и возвращает к Единому, а мы ушли от него, разбрасываясь в разные стороны. Мало любит Тебя тот, кто любит еще что-то и любит не ради Тебя. О Любовь, которая всегда горишь и никогда не гаснешь, Боже мой. Боже милосердия, зажги меня! Ты велишь воздержанность: дай, что повелишь, и повели, что хочешь!

Ты повелишь мне, конечно, воздерживаться «от похоти плоти, похоти очей и гордости житейской». Ты повелел воздерживаться от незаконного сожития; брак Ты допустил, но посоветовал состояние лучшее. И Ты дал мне избрать это состояние раньше, чем я стал свершать Твои таинства. И, однако, доселе живут в памяти моей (о которой я много говорил) образы, прочно врезанные в нее привычкой. Они кидаются на меня, когда я бодрствую, но тогда они, правда, бессильны, во сне же доходит не только до наслаждения, но до согласия на него. И в этих обманчивых образах столько власти над моей душой и моим телом, что призраки убеждают спящего в том, в чем бодрствующего не могут живые. Разве тогда я перестаю быть собой, Господи Боже мой? И, однако, какая разница между мной, когда я погрузился в сон, и мною же, когда я стряхнул его с себя! Где в это время был разум, с помощью которого бодрствующий противостоит таким нашептываньям и пребывает непоколебим перед реальным соблазном? Закрывается ли он вместе с глазами? Засыпает вместе с телесными чувствами? И почему же часто даже во сне мы сопротивляемся, помня о своем решении, и целомудренно пребываем в нем, никак не поддаваясь на такие приманки? И все же разница такова, что и в противном случае мы, проснувшись, обретаем покой в своей совести: так далеки между собой явь и сон, что нам ясно: мы не совершали того, что каким-то образом совершилось в нас, и нам прискорбно.

Ужели рука Твоя, Всесильный Боже, не сильна исцелить всех недугов души моей и преизбытком благодати угасить эту распутную тревогу моих снов? Это не трудно Всемогущему, Который «силен сделать больше, чем мы просим и понимаем». А сейчас я еще пребываю в этом зле, и я рассказываю благому Богу моему, «в трепете ликуя», о том, что Тобою мне даровано, плача о несовершенстве своем, надеясь, что довершишь Ты милость Свою и доведешь меня до полноты мира, в котором и пребудет с Тобой все во мне – и внутреннее и внешнее – в час, «когда поглощена будет смерть победой».

Есть и другая «злоба дня» – если бы ее одной было ему довольно! Мы восстанавливаем наше ежедневно разрушающееся тело едой и питьем, и так будет, пока «Ты не уничтожишь пищу и желудок», не убьешь голод дивной сытостью и «не облачишь это тленное тело вечным нетлением». Теперь же эта необходимость мне сладка, и я борюсь с этой усладой, чтобы не попасть.

Ты научил меня принимать пищу, как лекарство. Но пока я перехожу от тягостного голода к благодушной сытости, тут, мне как раз и поставлен силок чревоугодия. Поддержание здоровья – вот причина, почему мы едим и пьем, но к ней присоединяется удовольствие – спутник опасный, который часто пытается зайти вперед, чтобы ради него делалось то, что, судя по моим словам и желанию, я делаю здоровья ради. У обоих, однако, мера не одна: того, что для здоровья достаточно, наслаждению мало. Часто трудно определить, что здесь: необходимая ли пока забота о теле и помощь ему или прислуживанье обманам прихотливой чувственности. Этим соблазнам я стараюсь ежедневно противостоять; взываю к деснице Твоей. Тебе приношу тревогу мою, ибо здесь я еще в смятении.

Слышу голос веления Господа моего: «Не отягощайте сердец ваших объядением и пьянством». От пьянства я далек; будь милостив, да не приближусь к нему. Чревоугодие иногда подползает к рабу Твоему; будь милостив, да удалится оно от меня. «Никто ведь не в силе быть воздержанным, если Ты не дашь».

Я ежедневно борюсь с чревоугодием. Тут нельзя поступить так, как я смог поступить с плотскими связями: обрезать раз навсегда и не возвращаться. Горло надо обуздывать, в меру натягивая и отпуская вожжи. И найдется ли, Господи, тот, кого не увлечет за пределы необходимого? Кто бы он ни был, он велик и да прославляет он Имя Твое. Я не таков; я человек и грешник. Но и я прославляю Имя Твое, и Тот, «Кто победил мир», «да ходатайствует за грехи мои», числя меня среди немощных членов Тела Своего, ибо и «несовершенное видели очи Твои и в книге Твоей будут записаны все»

Чары запахов меня не беспокоят. Их нет, – я их не ищу; они есть, – не отгоняю; согласен навсегда обходиться без них. В этой жизни, которая называется «сплошным искушением», никто не может быть спокоен за себя: если он мог стать из плохого хорошим, это еще не значит, что он не станет из хорошего плохим. Только надеяться, только полагаться на твердо обещанное Твое милосердие!

Услады слуха крепче меня опутали и поработили, но Ты развязал меня и освободил. Теперь – признаюсь – на песнях, одушевленных изречениями Твоими, исполненных голосом сладостным и обработанным, я несколько отдыхаю, не застывая, однако, на месте: могу встать, когда захочу. Песни эти требуют, однако, для себя и для мыслей, их животворящих, некоторого достойного места в моем сердце, и вряд ли я предоставляю им соответственное. Иногда, мне кажется, я уделяю им больше почета, чем следует: я чувствую, что сами святые слова зажигают наши души благочестием более жарким, если они хорошо спеты; плохое пение такого действия не оказывает.

Иногда, однако, не в меру остерегаясь этого обмана, я совершаю ошибку, впадая в чрезмерную строгость: иногда мне сильно хочется, чтобы и в моих ушах и в ушах верующих не звучало тех сладостных напевов, на которые положены псалмы Давида. И однако, я вспоминаю слезы, которые проливал под звуки церковного пения, когда только что обрел веру мою; и хотя теперь меня трогает не пение, а то, о чем поется, но вот – это поется чистыми голосами, в напевах вполне подходящих, и я вновь признаю великую пользу этого установившегося обычая. Так и колеблюсь я, – и наслаждение опасно, и спасительное влияние пения доказано опытом. Склоняясь к тому, чтобы не произносить бесповоротного суждения, я все-таки скорее одобряю обычай петь в церкви: пусть душа слабая, упиваясь звуками, воспрянет, исполнясь благочестия. Когда же со мной случается, что меня больше трогает пение, чем то, о чем поется, я каюсь в прегрешении; я заслужил наказания и тогда предпочел бы вовсе не слышать пения. Вот каков я! Плачьте со мной и плачьте обо мне вы, которые трудитесь над чем-то добрым в сердце своем, откуда исходят поступки. Тех, которые не трудятся, все это не тронет. Ты же, «Господи Боже мой, услышь, оглянись, взгляни, сжалься, исцели меня». В очах Твоих стал я для себя задачей, и в этом недуг мой.

Остается удовольствие, получаемое от этих моих плотских очей. О нем и будет исповедь моя, которую услышат уши церкви Твоей, уши братские и добрые. На этом и покончим с соблазнами плотских искушений, которые и до сих пор стучатся в мое сердце, и я вздыхаю «и жажду войти в обиталище мое, которое на небе».

Глаза любят красивые и разнообразные формы, яркие и приятные краски. Да не овладеют они душой моей; да овладеет ею Бог, Который создал их, конечно, «весьма хорошими», но не они, а Он – благо мое. Они тревожат меня целый день, пока я бодрствую, и нет мне от них покоя, какой бывает от звонких голосов, да и от любых звуков в наступившем молчании. И сам царь красок, этот солнечный свет, заливающий все, что мы видим, где бы я ни был днем, всячески подкрадывается ко мне и ласкает меня, хотя я занят другим и не обращаю на него внимания. И он настолько дорог, что если он вдруг исчезнет, то его с тоской ищешь, а если его долго нет, то душа омрачается.