G.A. Pylneva

В соборе, куда мы вошли, походив немного по территории ночной Лавры, весь пол занят сидящими, лежащими, отдыхающими как удастся богомольцами. Еще до начала службы подошли к Плащанице. Рядом с ней стоял маленький светло-русый семинарист, этим Великим постом ставший послушником. Его поставили следить за порядком. В подряснике, с четками, серьезный и сосредоточенный, он уже меньше напоминал мокрого воробушка с торчащими в разные стороны перышками. Не раз приходилось замечать, что людей с самой неказистой внешностью Церковь иногда так меняет к лучшему, что диву даешься. Об этом послушнике потому зашла речь, что его склоненная к Плащанице фигурка как-то помогала даже отключиться от суматохи и разговоров единственного дня, когда Церковь заповедует всем молчание.

Служба шла как положено. Хотелось простоять эти трудные для бодрствования часы по возможности трезво, не позволяя себе утонуть в сонной дымке. Слава Богу, ко сну не клонило. Хорошо служат здесь, жаль пропустить без внимания любую строчку похвали 17-й кафизмы. Когда хор поет «со сладкогласием», слова приобретают особую смысловую глубину, которую никогда бы самой не заметить, не ощутить. Особенно, кажется, относится это к завершающим словам похвалы: «О Троице, Боже мой! Отче, Сыне и Душе, помилуй мир». К этой фразе как бы стягиваются невидимые нити, как теплые струи от горящих свечек у всех, кто не спит в эту ночь, кто душой рвется, но не может быть в храме, кто с благоговением стоит в своих храмах — где кому можно быть. И весь этот океан огоньков сливается в единое свечение, которое как-то еще хранит мир от полной тьмы, от сени всеобщей смерти и страшного зла разъединения всех.

Пропели воскресные тропари, прочитали канон, от которого по спине бегали мурашки... и неизменное воспоминание о старой Москве, дореволюционной, и суровой, притихшей в эту пору Зосимовой пустыни (это, разумеется, по тем же воспоминаниям Сергея Иосифовича Фуделя). Каноны читаются быстро. Уже появились хоругвеносцы, и народ зашевелился. Нельзя не вспомнить о последнем ирмосе 9-й песни этого канона: «Не рыдай Мене, Мати…». В нем слышно уверение в том, что жизнь их — любящей Матери и Сына, Ее жалеющего,— едина, над ней не властна смерть, ибо «крепка, как смерть, любовь33». Любви дана победа над смертью. И не только в этом исключительном случае, но и для каждого из нас, Господом возлюбленного, это как закон. Трудно во всю силу поверить в такую любовь, мелка наша мера. А если б дал Бог — как могла бы изменить все в себе и вокруг! Можно просить об этом, нужно просить и все делать, чтобы зажегся в душе огонь Христовой любви, Им принесенной на землю для каждого. И Он Сам хочет, чтобы этот огонь разгорелся. Как преддверие Христовой победы гремит на весь собор: «Свят Господь Бог наш!». Стихиры, Великое славословие — и крестный ход идет в холод и мрак ночи. Под ногами снег; ветер, пронизывающий насквозь. Мы идем не как все люди, а навстречу, останавливаясь у служебного входа. Так хоть на миг видно весь ход, а плестись в толпе, молчать не умеющей, еще хуже. Вливаемся в толпу, пропустив духовенство. Медлить нельзя, чтобы не пропустить чтение пророка Иезекииля, где он видит усыпанное костями поле. Тут уж никому задремать не удастся, и не улетит никто в туман посторонних мыслей.

Воскресный прокимен «Воскресни, Господи Боже мой, да вознесется рука Твоя, не забуди убогих Твоих до конца» пробуждает смешанное чувство. Величие совершающегося переплетается с ощущением собственного духовного убожества. И вдруг в этом самом прокимне открывается выход: мы же просим Господа о том, чтобы Он не забыл именно убогих. Были б эти убогие — мы все — своими для Него, и тогда всем скорбям конец. Апостол Павел дополняет: мал квас все смешение квасит34. Наша закваска, на злобе и лукавстве замешанная, способна испортить «бесквасие чистоты и истины».

За прокимном коротенькое Евангелие, ектении и отпуст.

Мы спешим по рассветному Посаду, чтобы прилечь, дать отдохнуть ногам и литургию стоять бодрее. С час полежали, и серым утром под гомон грачей опять спешим к литургии. Собственно — уже начало Пасхи.

Теперь почти не услышишь о том, как исторически произошел разрыв единого целого — крещения новых членов Церкви и праздника Пасхи, общего для всех верных. Только что крестившиеся восходили к своему высшему торжеству, а верные знали радость единения, умели радоваться за всех. Все пятнадцать паремий Великой Субботы завершали обучение новых членов. Они были не только прообразованием Воскресения, но и возвещали готовившимся ко Крещению о начале новой жизни во Христе, о переходе от рабства духовного к свободе, от смерти к жизни, от земли к небу. Заключался этот период обучения Таинством Крещения готовившихся, а все верные не расходились, продолжали бдение. Крестный ход новокрещеных вокруг купели во главе со священниками сливался с шествием к ним. Тогда уже все вместе шли к храму, и этот вход был входом в Царство воскресшего Христа. Им открывалась Пасха, с него начиналось движение, восхождение всех к пасхальной Евхаристии. Причащение всех верных в первый день, вернее, в пасхальную ночь было не просто обычаем, а той естественной потребностью, о которой говорит Златоуст: «вси насладитеся пира веры». К сожалению, историческое понимание причин появления пасхального крестного хода было забыто, и чтобы как-то объяснить это, стали говорить, что он символизирует шествие жен-мироносиц ко гробу Спасителя. Такое объяснение кажется понятнее и проще, хотя оно затемняет и даже искажает смысл, становясь как бы символической иллюстрацией к жизни Спасителя. Однако все обряды, все действия в Церкви существуют для того, чтобы стать событием в нашей сегодняшней жизни, средством вхождения в реальность невидимой жизни во Христе. Чтобы все это осмыслить, нужны знания, нужна подготовка, нужно понуждение, то есть усиленная внутренняя работа над собой, идеальнее бы — с помощью духовного руководителя, но его мы часто лишены. Еще за то надо благодарить Бога, что можно прочитать об этом.

В соборе, где служат литургию, все звучит глуше. Стояли мы почти в центре, не очень далеко от ограды, отделявшей значительную площадь для служащих и «избранных» справа и слева. Когда-то, в годы моей молодости, все здесь было проще и доступнее, никаких «заборов» от нас, от толпы. Не было и никаких возвышений, кроме солеи. Стояли в холоде (собор промерзал за зиму), но было теплее от ощущения единства, даже такого кратковременного. Теперь чуть ли не половину храма отгородили, подняли там пол. Все стоящие впереди для толпы стали сплошной стеной, даже иконостас (особенно его местный ряд) можно увидеть как следует лишь в будний день. В праздники — бесконечное хождение через служебный вход и сплошная черная стена ребят, гостей, всех тех, кому нет преград... Пора, конечно, к этому привыкнуть. Говорят, в единении сила, а здесь подчеркнуто совсем другое: одним — все удобства, другим — что останется. Близко стояли, а слышно было плохо. Паремии угадывались, когда знала содержание. Совсем пропадали псалмы и стихиры. От усилий устаешь, да еще надо быть на страже (вот-вот могли вспыхнуть в душе неудовлетворенность, раздражение). Слава Богу, к концу литургии все улеглось. Как и прежде, пело трио «Воскресни, Боже...», и возглавлявший службу благословил всех образом Воскресения Христова.

Да, не раз возвращались мысли к тому, что готовиться к празднику надо серьезно. Все недоработки в такой момент особенно видны. Поют: «Да молчит всякая плоть человеча...»,— а ведь и этому надо себя учить. Не научишься молчать (чтобы не только язык, но и мысли не шумели) — и не найдется места памяти о Господе. Без этого можно на всех службах быть где угодно, хоть в алтаре, стоять и не пережить, не ощутить в этом торжества биения иной жизни, ее приближения. Что тогда все внешние знаки и напоминания? В этот день хотелось бы только напоминания о молчании, молчании языка, чувств, мыслей... не как о запрете общаться, а как о приношении жертвы Богу. Все внимание, память, устремления — Богу! Хотя бы раз в год, но целиком. К этому должна быть очень серьезная подготовка. Без нее просто не утерпишь, просто пропустишь это время, останешься без того наполнения, которое дается старающимся благоговейно и безмолвно провести этот день. Когда человек не один, когда рядом другие, совсем не желающие вникать в эти тонкости (на их взгляд), молчать очень трудно. Чаще всего потребность помолчать, жажда тишины — лишь испытание терпения.

Удалось немного передохнуть, полежать — и за то спасибо добрым людям. Вечером уже можно бодрее идти в храм на пасхальную службу. В какой же? Академический храм, где мы чаще всего стояли ночную пасхальную службу, закрыт (после пожара). Идем в Успенский собор. Вся территория в загородках. Всюду толпы дружинников и милиции. Народ распределился по периметру (присесть на деревянный настил — ждать еще долго, более трех часов). Мы стояли у барьера, отделяющего братский вход и клирос вместе с площадкой перед ними. Здесь будут входить-выходить, значит — воздуху больше. Среди рядом стоящих был мужчина средних лет, по языку (он задавал много вопросов) — интеллигентный, по уровню вопросов — мало знающий о Церкви. Трудно сказать, зачем он спрашивал. Простоял всю службу, не перекрестив лба, но стоял бодро. Отвечать ему надо было кратко и ясно, с полной ответственностью за то, как и с какой душой это делаешь. Вопросы его касались чисто внешней обстановки праздника, но и это надо было встретить серьезно и уважительно.

Началась служба. Последняя песнь канона... и крестный ход. Народ двинулся за ним, в соборе стало спокойнее и свободнее. Ушло, как кажется, больше любопытных... Вернулось духовенство, и в сияющем всеми огнями соборе зазвучала Пасха! Любимый канон, преподобного Иоанна Дамаскина, казалось бы, можно слушать без конца. Конечно же, если бы очистить «чувствия» и узреть «в неприступном свете Воскресение Христа»! Это только в мечтах... да и мечтать о том совестно, когда знаешь,

что душа твоя — земля, и еще грешная земля, как говорил преподобный Силуан. Канон так и переливается, как дорогая хрустальная люстра, каждым своим словом. Его можно сравнить с игранием солнца пасхальным утром, и даже больше того... Дай Бог, чтобы хоть один лучик этого сияния да коснулся души, разбудил ее к жизни в Боге. А если нет? Тогда терпи, зная, что этим не кончается все. Будет светло и радостно — слава Богу, будет только спокойно, мирно — и за это слава Богу. Не личным ощущением измеряется праздник. Как мне — не главное. Главное — есть Господь, есть Пасха! Для всех, для всего мира — видимого и невидимого...

Канон пропели бодро и весело, так же и стихиры Пасхи. Теперь «Огласительное слово» Златоуста. Удивительно, как в нем отмечено различное переживание великого праздника. Слово его — как жизнь. Одним — «пир веры» и «богатство благости», другим — призыв: «день почтите». И хотя часто повторяется слово «все», но ведь знаем: кто ленив — день почти, на большее не хватит ни способности, ни сил (силы-то духовные умножаются преодолением искушения, как говорил отец Александр ЕльчаниновLXXXVI). Очень хорошо, что читают именно это «Слово», а не говорят проповеди. Кончилась заутреня, поют пасхальные часы. В алтаре бесконечное переодевание, кажется, тоже кончилось. Издавна, помню, в Успенском соборе служащие отцы во главе с отцом наместником меняли облачения на каждой песни канона. Ничего не скажешь — красота! И огромный собор гудит от мощного ребячьего хора, и облачения сверкают всеми цветами радуги, и голубые волны фимиама поднимаются к куполу, и теплые огни свечей дробятся и множатся в позолоте окладов, золоченой резьбе иконостаса, на золотом фоне огромных икон. Наверное, никто не останется равнодушным на такой службе, хоть что-то тронет, что-то запомнится. К тому и призвано все это внешнее великолепие: помочь человеку отрешиться от земных забот, вспомнить Творца, почувствовать Его в красоте творений, отозваться душой на нее хотя бы в самой малой мере. «Вся земля да поклонится Тебе...» Так хочется, чтоб и душа про все забыла, кланяясь воскресшему Господу. Не успеваешь во все входить, так быстро меняются ектении, антифоны... Уж поют: «Елицы...» — это опять о тех временах, когда радость о крестившихся была общей, когда все знали, что такое — облечься во Христа, жить Им, жить в Нем. Трудом целой жизни дай Бог дойти до раскрытия этих понятий, а без труда так и останется многое вне сознания и опыта.

Служащие движутся по солее «веселыми ногами», и вслед за прокимном: «Сей день, егоже сотвори Господь…» Апостол призывает быть свидетелями. Чего? — Того, что Господь творит с человеком, который доверился Ему. И мысль эта — о свидетельстве — каждого в какой-то мере судит. Что мы несем окружающим? О чем свидетельствуем? Только прочитали отрывок из Деяний, как отец наместник лицом к народу стал читать по-гречески Евангелие. Не знаю, кому как, а мне нравится слышать язык Златоуста и афонских старцев, язык наших первых митрополитов и священников, крестивших Русь, язык ФеофанаLXXXVII и МаксимаLXXXVIII Греков. Звучит он торжественно и воспринимается легко (мы же знаем содержание этой главы почти дословно). Прочитали о Слове, ставшем Человеком и открывшем возможность каждому стать чадом Божиим. И все это, как ни странно, может совершиться без всяких внешних чудес, как свет во тьме35. И свет есть, и тьма вокруг. Один живет во свете, другой — рядом с ним — во тьме. Пропели Херувимскую, Символ веры, все положенное. Одно меня угнетает, хотя лично и не касается: никого не причащали. Исключить причащение и считать, что это ради великого праздника,— верх невежества! Литургия без причастников на Пасху?! Это так больно видеть! Почему же никого из власть в Церкви имущих это не заботит? Неужели и здесь, в Лавре, в сердце православной России, причащение можно рассматривать как исполнение «личной требы», а не как центр литургической жизни?