N. T. Wright
Нам несложно отыскать подобные явления среди других направлений христианства I века. Великое исповедание веры, вложенное в уста Фомы в Ин 20, сводит вместе kyrios и theos, относя то и другое к Иисусу. Евангелист объясняет, что цель написанного им – изложить или, быть может, утвердить веру в то, что Мессия – это Иисус1877. Первое Послание Петра (2:3) говорит: «вы вкусили, что благ Владыка», – относя к Иисусу то, что сказано в Пс 33 о ГОСПОДЕ1878. В 1 Петр 3:15 приведен отрывок из Ис 8:13, где к слову «Владыка» прибавлено «Мессия», чтобы было совершенно ясно, что сказанное о ГОСПОДЕ в этом отрывке из Ветхого Завета теперь нужно понимать как сказанное об Иисусе Мессии1879. И это только вершина айсберга новозаветной христологии, высокой, самой ранней и сохраняющей иудейскую природу. Но этого сейчас достаточно для нашего исследования.
Итак, почему первые христиане воспринимали Иисуса не только как kyrios в смысле «истинного Владыки всего мира, рядом с которым кесарь выглядит лишь пародией», но и как того, кто неким образом тождественен ГОСПОДУ или есть ГОСПОДЬ в личностном смысле? Имеет ли и это также какое–то отношение к воскресению?
Несколько текстов недвусмысленно на это указывают. Когда Фома переходит от первоначального сомнения к внезапной вере в телесное воскресение Иисуса, он восклицает: «Владыка и Бог мой»; и очевидно, что по замыслу автора это – кульминационное и решающее завершение того, что было сказано в прологе евангелия1880. Точно так же и утверждение Павла в Рим 1:4 (если же он приводит более раннюю формулировку, он это делает потому, что она говорит то же самое, что хотел сказать и он в этом в значительной мере программном вступлении) часто понимается в этом смысле: Иисус был поставлен «Сыном Божьим» благодаря воскресению из мертвых. В другом месте я показал, что основной смысл выражения «Сын Божий» в этом отрывке, прежде всего, указывает на «Мессию», не в последнюю очередь потому, что в предыдущем стихе прямо упоминается Давид1881. Но из Рим 5:10 и 8:3 ясно, что Павел может использовать этот мессианский титул, чтобы поместить Иисуса (если можно так выразиться) и на божественную сторону уравнения, и на человеческую. Именно потому, что Рим 1:3–4 носит столь очевидный программный характер, это значение невозможно исключить и отсюда.
Мы должны быть тут осторожны, чтобы нас не ввело в заблуждение развитие этой идеи, которое, кажется, только–только наметилось. История Фомы в этом отношении, как и в некоторых других, уникальна: в других историях о воскресении или в рассказах об обращении Павла нигде не делается такого поспешного вывода, который бы делал скачок: «воскрес из мертвых, а потому в каком–то смысле божественный». Неудивительно, что в иудаизме Второго Храма нет никакого следа подобных умозаключений; поскольку никто из известных нам иудеев эпохи Второго Храма не ожидал, что единый Бог явится в обличий человека, не говоря уже – претерпит физическую смерть, потому никому бы и в голову не пришла мысль, что воскресение доказывает чье–то божественное происхождение. Подобным образом, иудеи эпохи Второго Храма, если они ожидали воскресения, думали, что оно произойдет с каждым: несомненно, воскреснут все праведные из народа Божьего, а возможно, и все нечестивцы. Когда Новый Завет провозвещает воскресение всех, кто принадлежит Иисусу, из этого никогда не делается вывод, что они, таким образом, станут божественными или это качество станет явным. Таким образом, очевидно, что воскресение само по себе не является «доказательством» «божественности» Иисуса: это было бы уже чересчур. Слишком простая апологетическая стратегия, которая иногда встречается («Он был воздвигнут из мертвых, следовательно, он – второе лицо Троицы»), лишена всякого смысла, с какой стороны ее ни рассматривай, в историческом контексте I века.
В частности, иногда нам предлагают историческую схему, в которой, на мой взгляд, все получает неверное направление1882. Согласно такому воззрению, первое, чему поверили ученики после смерти Иисуса, было то, что он вознесен на небо, что представляло, возможно, своего рода апофеоз или обожествление; потом они смогли выразить эту веру, говоря, что он оказался живым после своей смерти; потом они стали употреблять «язык воскресения», для того чтобы описать эту новую жизнь; потом они создали истории о пустом гробе, и потом, наконец, они еще придумали рассказы об Иисусе, который ел и пил и предложил им прикоснуться к нему. Первый этап этой схемы удивляет: если так, это бы соответствовало тому, что постоянно говорили о греческих и римских героях, особенно о царях, а в частности, о римских правителях и императорах, начиная от Юлия Цезаря: что они «ушли на небо» после смерти, не в общепринятом сегодня смысле (посмертное бесплотное блаженство или хотя бы покой), но в том смысле, что они вступили в пантеон богов1883.
Именно тут нам важно твердо стоять на почве иудаизма периода Второго Храма. Нет никаких данных, чтобы иудеи этого времени могли бы вообразить, что какой–либо герой недавнего прошлого мог быть «обожествлен» таким обычным для язычников образом. (Конечно, это входило в старую модель истории религии, где утверждалось, что в этом христианство отошло от иудаизма и позаимствовало языческие представления; так, подобно злой судьбе, иудейские авторы и агностики критиковали первых христиан, особенно – Павла, за то, что те променяли свое еврейское наследие на путаницу языческих домыслов1884.) Рассказ о вознесении Иисуса в Деян 1 имеет некоторое сходство с историями об императорском апофеозе. Возможно, это было сделано намеренно1885. Однако трудно поверить, что подобное событие могло бы убедить иудеев эпохи Второго Храма, что некто, жестоко казненный языческими властями, теперь был «вознесен на небо» в смысле «обожествления», – а именно такой ход мысли был бы для этого необходим. Самой близкой параллелью тут могла быть смерть мучеников, в частности, героев Маккавеев. Но хотя мученики во Второй книге Маккавейской идут на смерть, ожидая своего грядущего воскресения, нет никакого указания на то, что они были вознесены, прославлены или реально воскрешены из мертвых, – не говоря уже об их обожествлении.
Даже если мы примем крайне неправдоподобную гипотезу, согласно которой первые ученики, – конечно, все иудейские монотеисты, – поверили в божественность Иисуса без всякого его телесного воскресения, то нет никакой причины полагать, что они затем начали бы размышлять или говорить о воскресении. Если каким–то образом они поверили, что Иисус был вознесен на небо, этого было бы вполне довольно; к чему добавлять сюда лишние идеи? Что, если держаться за такую гипотезу, могло бы воскресение добавить к вознесению или даже обожествлению? К чему было бы возвращаться назад на этом пути, чтобы закончить утверждением о том, чего никто не ожидал и что, как всем известно, не произошло? Если даже предположить, что они поверили в божественность Иисуса (неясно, каким путем), а затем погрузились в Писания, с тем чтобы найти там задним числом основы для своей уже обретенной веры, и если предположить, что они размышляли в этом контексте над Дан 12, Ис 26 или Иез 37, нет никакого основания думать, что они должны были бы вычитать в этих текстах предсказание о воскресении одного человека из всего Израиля, из всех праведных, – не говоря уже о том, кто являлся каким–то образом воплощением Бога Израиля. А если бы они и увидели тут такое предсказание, нет никакой причины думать, что они бы увязали это с верой в божественность Иисуса, к которой, согласно этой гипотезе, они каким–то образом уже пришли раньше. Павел мог бросить вызов Агриппе, спросив его, разве не способен Бог Израиля воскресить умерших. Никто никогда не бросал вызова путем вопрошания о том, мог ли Бог Израиля сам воскреснуть из мертвых.
Какой же альтернативный ход мысли мы можем предположить?
Для начала нам следует выделить, по крайней мере, четыре вещи: (1) ход размышлений, начиная с Пасхи, благодаря которому первые ученики пришли к своему полному пониманию того, кто есть Иисус; (2) последовательность мыслей, создавшая полное мировоззрение Павла, начиная от его уникальной «встречи» с Иисусом; (3) доводы, которые затем приводил Павел, чтобы убедить других в правоте своего воззрения или утвердить их хранить эту веру; (4) другие первохристианские доводы, направленные на ту же конечную цель1886. И мы должны ограничить себя, если только хотим работать в историческом ключе, мировоззрением, сетью устремлений и представлений, которым, как мы можем косвенно понять, следовали первые ученики и Павел, находясь, так сказать, в режиме Великой Субботы, то есть в положении, в котором оказались последователи Иисуса после его распятия и до возникновения какого–либо намека на Пасху. Павел в сходном положении продолжал оставаться, конечно, дольше, и все сведения о нем заставляют думать, что голова его была нашпигована библейским материалом и богословием задолго до того, как он все это переосмыслил, поместив в центр Иисуса. Но мы должны предположить, что и другие ученики знали, по меньшей мере, некоторые основные и широко известные тексты Писания и связывали их, хотя бы приблизительно, с богословскими идеями, в том числе с рассуждениями о пророках, мессиях и Царстве Божьем, поскольку в то время все эти представления были широко распространены.
Картина, приводимая мною тут, – зеркальное отображение того, что я критиковал выше, и моя мысль идет иными путями, чем мысли Кима и Ньюмена, о чем я говорил в главе 8. Я предлагаю последовательные ходы мысли, где каждый шаг понятен в контексте иудаизма Второго Храма. И, подобно другим элементам настоящей главы, мы вновь окажемся перед вопросом: что побудило самых первых учеников, а потом и Павла, с такой очевидностью придерживаться представления, которое явилось первым шагом в этой последовательности суждений?
Первые ученики верили, что Иисус из Назарета – «пророк, сильный в слове и деле»1887. Они пришли – не так быстро, но в конечном итоге достаточно определенно – к вере в то, что Он – Мессия Израиля, помазанник Божий, обещанный искупитель1888. Как я доказал подробно в книге «Иисус и победа Бога», это и было основным пунктом обвинения против Иисуса на допросах и перед еврейскими, и перед римскими властями; во всяком случае, в такой форме еврейские власти передали свое обвинение римскому правителю, понимая, что потенциальный царь бунтовщиков представляет для Пилата больший интерес, нежели хулитель иудейской веры1889. Надпись на кресте, называвшая Иисуса царем иудеев, собирала воедино несколько вещей, включая сюда «подрывное» действие против Храма, напитанное профетическим символизмом, и употребление Иисусом таинственных «царских», т. е. мессианских, доводов и текстов, таких как Пс 109 и Дан 71890. Как я показал в предыдущей книге, вполне может быть, что Иисус хотел этим указать на призвание и идентичность Мессии на более глубоком уровне, чем принято было думать до сих пор, но не видно, чтобы ученики уловили этот смысл или что–то ему подобное1891.
Каждый шаг нужно изучать тщательно, не считая его чем–то само собой разумеющимся и не пропуская ни одного хода для краткости. Само по себе воскресение не должно означать, что воскрешенный был Мессией Израиля. Как не было в дохристианской иудейской литературе ничего, что позволило бы кому–то связать факт воскрешения из мертвых с «божественностью» героя, что бы это ни значило, подобным образом, разумеется, там не было ничего (точнее, ничего, что в ту пору понималось бы таким образом), что давало бы повод связать воскрешение героя с мыслью о том, что тот есть Мессия Израиля1892. Мученики заявляют своим мучителям, что они восстанут из мертвых, но они все не станут поэтому мессиями, не говоря уж о том, чтобы стать «божественными». Лазарь, дочь Иаира и сын наинской вдовы – все были в каком–то смысле «воскрешены», но никому в голову не приходило, что теперь они стали мессианскими персонажами, не говоря уж о «божественности». Если бы один из двух разбойников–повстанцев, распятых рядом с Иисусом, спустя три дня воскрес из мертвых, это вызвало бы большой переполох, однако нет никакой причины думать, что в нем бы увидели Мессию Израиля, помазанника Господня.
Первое и самое очевидное заключение, к которому могли прийти ученики, как только поверили, что Иисус из Назарета воскрес в теле из мертвых, – что он был воистину пророк сильный в слове и деле и, в частности, что он – Мессия Израиля. Это могло произойти не потому, что они заранее верили, что Мессия, когда придет, будет воскрешен из мертвых, но потому, что Иисуса, которого они знали, судили и казнили как Мессию, и это необыкновенное и неожиданное событие (как им представлялось) явно вывернуло наизнанку заключение и еврейского, и римского суда. В нескольких местах в Новом Завете, в частности, у Павла и в Деяниях Апостолов, можно увидеть, как Церковь наспех подыскивала библейские тексты, чтобы установить связь между Мессией и воскресением, связь, которая никому прежде не представлялась необходимой, но которая внезапно стала ключевым ходом мысли в ранней христологии1893. Эти тексты дают серьезные основания думать, что такая связь была новшеством и что она была первым важнейшим звеном в этой цепи.
Начиная с этого момента, наш лучший первый свидетель – Павел. Как мы уже говорили, у него произошла встреча с Иисусом иного типа, но он тут же пришел к тому же выводу, что и остальные: что в этом Иисусе, который показал себя Мессией Израиля, единый истинный Бог не просто говорил, как через посредника, но лично присутствовал. Я уже рассматривал в главе 8 то, как, по моим представлениям, Павел пришел к такому выводу. Труднее представить, если забыть о Павле, путь, которым к подобной точке зрения пришли первые христиане. Синоптическая традиция тут нам мало помогает, не потому что она отражает послепасхальную ситуацию с древнейшей «низкой» христологией, если она вообще присутствует, но потому что, во всяком случае в этом отношении, те, кто передавали эту традицию, старались не вносить в нее задним числом христологию, которую сами с воодушевлением разрабатывали1894. В частности, они стали воспринимать Иисуса, как и он сам себя воспринимал (я показал это в книге «Иисус и победа Бога»), в категориях нового исхода, а точнее – долгожданного возвращения ГОСПОДА на Сион1895.