Kniga Nr1435

 Догадайтесь. Ищите. Есть.

Он быстробыстро заходил по классу и, вынув огромный деревянный гребень, трогал им жиденькую свою бородку.

Конечно, мы ничего не могли сказать.

 Всемогущество Божие ограничено непеременяемостъю воли Божией. И Бог все может изменить, но воли Своей, святой и совершенной, Он не может изменить; воли и закона.

Так это мне запало в душу, ибо очень ясно, и в сущности  огромная тут философия. Теперь, 30 лет спустя, я думаю  наш батюшка ошибся: совесть действует по правде и, следовательно, в применении к условиям момента, а Бог есть не только мировой закон, Держатель мира, но и Совесть мира  его нравственный закон. Бога умоляли пророки, и для пророков Он переменял решение: для Моисея  относительно истребления еврейского народа, относительно Ниневии  при Ионе, относительно Содома отступал от своего решения до четырех раз  перед мольбою Авраама. Это  факт, и вообще батюшка ошибся. Но лет двадцать я верил ему и всегда находил его суждение гораздо более понятным и убедительным, чем бесчисленнейшие натурфилософские суждения в наших духовных журналах приблизительно на ту же тему. Тема эта  общеизвестна: что законы природы, leges naturae, суть мысли Божий о природе; что Бог миром управляет, не вмешивая каждую минуту Свою волю в частные случаи, но подчинив Свою тварь  творческим Своим законам. На этом пункте около половины нашего века начался упорный спор между богословами и естествоиспытателями: начиная с Лапласа и его "Mecanique celeste" и кончая Дарвином и его "Origine of species", математики, физики, химики, биологи стали как бы "отвоевывать природу у Бога", отнимать тварь от Творца  в пользу системы своих фактов и дополняющих эти факты механических гипотез. "Есть наука, а Бога нет, а главное  не было; и ничего Бог не творил, а все произошло само собою, по своим собственным и нимало не божественным причинам и законам. Causalitas mortua  ecce natural (Причина смерти  в природе! (лат.))" Богословию пришлось тяжко. Богословы уперлись. В "Вере и разуме", "Вере и церкви", в "Богословском Вестнике", "Христианском чтении", "Православном собеседнике" я читаю, постоянно читаю обширные богословскофизические и богословскофизиологические трактаты, и вот есть один пункт, можно сказать, последняя цитадель, где все они запираются и откуда действительно до сих пор их не могли выгнать математики, физики, химики и физиологи: это  живая капля жизни, творческая капля, всегда рожденная, везде  из двух полов! О рождении и полах уже я договариваю, а богословы осторожно не доводят до этого пункта своих речей. "Здесь  Бог,  они восклицают,  ибо это неразрешимо для науки! тут  трансцендентность, это  тайна! Все ваши реторты ничтожны, немощны микроскопы, бессильны пустые догадки и гипотезы: это  капля не от мира сего ". Но вот тутто, тутто несчастный отец, у которого отняты дети и на место его к детям приставлен зеленщик, "духовный отец по восприятию от купели", и скажет, и упрется: "Как? вы в одном отделе и для одних целей утверждаете, что это  от Бога и что тут  трансцендентность, а не химия; а в другом отделе вашего же богословия и для других целей, именно для отстаивания разных византийских подробностей, столь же победительно говорите, что жизнь и рождение есть простая наука, и даже худая, омываемая и очищаемая в воде крестильной; и что посему, хотя физиологически, конечно, все дети одинаково произошли и их нельзя делить на законных и незаконных; но как физиология с богословием не совпадают, и первая вторую  не учит, то, с вашей точки зрения и по преданиям ваших учителей, вы одних рожденных объявляете  законными, других  внезаконными. Против естествоиспытателей вы соединяете тварь с Творцом, говоря о ретортах, что там  "Божие", а против меня, несчастного и бессильного отца, вы разделяете тварь от Творца, отвертываясь от реторт с словами: "Там обыкновенное". В одном случае, с полемическими целями, вы, указуя на мудрость природы и целесообразность ее законов, утверждаете, что законы природы суть мысли Божие, а в другом, именно в отношении детей,  что мыслей Божиих нет в законах природы и рождение дитяти, да и вообще все живое, есть просто  Stoff und Kraft, "материя и сила", в их сочетании, как и учил Бюхнер, а вы почемуто ему возражали. Но теперь зачеркните же всю эту полемику, как неосновательную и недоуменную; или, если вам страшно переплести свои opera omnia (собрание сочинений (лат.)) в один переплет с Дарвином, Молешоттом и Фохтом,  вычеркните меня из состава "незаконнорождающих", а главное  в себе самих, в своем смутном и злом сердце, погасите это чувство и эту мысль "незаконнорожденности".  В самом деле, на двойственности разных отделов богословия покоится учение о "незаконнорожденности" и весь огромный итог уже погубленных детей. О, пусть бы государство учило о "незаконнорождаемости". Оно  не понимает, для него действительно все только есть "наука", оно, наконец, светско, его предания  в Риме. Но государственный взгляд на рождение и не породил бы такого страха перед рождением, испуга, гипноза девушек; не породил бы детоубийства. Тут... идея проклятия над головой, как и выразил Гёте в заключительных словах "Фауста": "Проклята!"  "Спасена!" Спасенато потом уже, и Гретхен этого не слышит, она только слышит: "Проклята"  и умирает под бурей этого религиозного "herem'a". Через "херем" евреи отлучают от синагоги; но в эпоху бесплотную, разрыва твари и Творца, есть тоже своеобразный "херем"  и он падает на основного выразителя плоти  дитя и женщину; не на всех женщин, а на многих, ибо всех рождающих подвести под "херем" значило бы вскоре потерять вообще самый предмет для "благословений" и "стадо для слушания". Да, термин, может быть, наиболее точный для "незаконнорожденных" детей  это "не благословенные дети"! Они  как лилии полевые, как птицы небесные: но уже нет на них, порвана с них слава лучшая, чем Соломонова! Кто же это сорвал? Конечно,  не Евангелие, а те сухие и недомысленные искажения, каким оно подверглось в Византии и Риме. Мечтается иногда, что если "незаконное рождение" есть вечный стыд, то почему столь колоссальное бремя, колоссальное и непереносимо тягостное для человека, который его понесет,  возлагается столь тихо, незаметно и, так сказать, нетрудно. Нужно бы это развить, украсить, раздвинуть в обряд; тогда, и только тогда вдруг подчеркнулся бы его смысл, строка петита  набралась бы аршинными буквами. Вот  помост; на нем ребенок; пусть  девочка или мальчик, полутора года, когда уже могут ощущать вину и стыд. А то что же наказывать чувствуемою болью, но как бы хлороформированного, новорожденного. Проснется  и будет тогда чувствовать,  а когда наказывается  не чувствует. Нужно наоборот. Все торжественно, масса народа, зажженные свечи в храме. Хоть дитя на помосте и "приблудное", но папа с мамой всетаки его любят и одели кой во что: ну, там розовый бантик, чепчик и кружевная рубашечка. Simplex natura, natura peccans (Простая природа, виновная природа (лат.)) приглашается подойти к помосту, дабы уязвиться болезненнее за "первородный грех"... И вот лучшая мечта Некрасова, апофеоз некоего алкания, "Влас". О, он уже прошел все ступени подвига, труда, смирения. И мир, благодарный, облек его в мантии, и камни, и золото. Но он все так же, как и тогда

Смуглолиц, высок и прям.

Он поднимается на ступени помоста, где ребенок стоит один: его родители внизу, отделенные, символ вечного будущего отделения. Девочка оглядывается на высокого подходящего к ней "дядю", и как она привыкла у всех целовать руку,  то весело хватается и за сухую длань аскета. Но он отдергивает ее, как от касания гада. Срывает розовую ленточку с шеи. Девочка испугана, хочет закричать: "Дядя! Дядя!", но сильный толчок прерывает голос: "Снимай башмаки  они слишком нарядны". И, разув, он надевает на крошечные ножки стоптанные, жесткие, корявые башмаки. "Это  не мои!"  кричит девочка. "Этото и твои: единственные твои, теперь и до гроба, неснимаемые". Он рвет на ней кружева, платьице  и накидывает грязную тряпку. В испуге и крайнем недоумении девочка кричит:

 Мама! мама! Где же ты, мама?

Мама все видит, все предвидит и, закоченев в ужасе, пятится назад... назад... к самой далекой стене, хочется ей вдавиться в стену, пройти сквозь стену и, захватив свое дитя, бежать по улице. Но еще не все кончено.

Теперь безобразный, красный и мокрый, в тряпках, кусок человеческого существа, остаток человека, сталкивается ногою с помоста и не то катится кубарем, не то сползает на спинке по ступеням вниз. Толпа говорит: "Так и надо".

Вот, мне кажется, как следовало бы выразить отношение к "незаконнорожденности". Сейчас только один ребенок, беззащитный, принимает удар; но ведь удар очень болен, колоссален, и правдивость психологии и социального строя требует, чтобы так же видны были и бьющий, чтобы посрамление было картинно в деталях своих. Ведь теперь это  укол, болезненный, болящий всю жизнь, наносимый тончайшей и даже вовсе невидимой иглой. Зачем это? к чему лицемерие? к чему все в ущерб, в посрамление болящему: нет, пусть мужественно примет некоторый стыд, стыд за жестокосердие, и тот, кто действительно жестокосерд! Кто имеет жестокую душу, не должен смущаться жестокого лица.

* * *