Kniga Nr1436

нераздельно,

неразлучно".

Вы видите, что весь этот круг исповедания, где наблюдаем след работы всей Церкви, определил до последней степени тонкости и раздельности... одну только Вторую Ипостась. Третья Ипостась, Дух Святый, "Дух Утешитель", как назвал Его Спаситель, "Дух Истины",  не назван, не выражен. В храмах своих мы видим его только "сходящим в виде голубя на крестящегося в Иордане" Иисуса; и это, да еще то, что, "исходя от Отца, он не исходит от Сына",  есть все, что мы о нем знаем. То есть мы о Нем ничего не знаем и не приложили никакого внимания, усилий, рассмотрения мира, чтобы определить и уяснить: где, как и каким "неслиянным " же способом в вещах мира, в делах мира выражается эта Третья Ипостась? Далее, в подчеркнутых нами словах исповедания Первая Ипостась выражена лишь относительно второй, она  относительна (в словесном выражении), тогда как, очевидно, онато и безусловна, начальна, всезиждительна. В символике храмовых изображений Она отразилась древнею, необыкновенно древнею фигурою  Всевидящего Ока , заключенного в треугольнике  А; изображение, которое в раздельности своей (отдельно глаз и отдельно треугольник ) постоянно в египетских папирусах. Второе храмовое изображение, это  "Ветхий деньми", реющий в небесах, т. е. образ Старца, старости, древности. Итак: "ветхое" и "видящее"  суть два атрибута, под коими мы мыслим Первую Ипостась. Таким образом, в теизме нашем, как он выразился художественно (живопись в храмах), и выразился словесно (исповедание), и выражается сердечно и чувственно, есть та очевидная односторонность развития, что это есть теизм не Триипостасного поклонения, но Второипостасного: поклонение собственно евангельской истории, евангельскому повествованию, евангельским отдельным событиям, с крайним ослаблением внимания к книге Первой, зиждительной ИпостасиБиблии. Поразительно, что изображений Авраама и Сарры, умилительной истории Иосифа, глубокомысленного благословения Иаковом сынов своих, Руфи и Ноемини, Иова и судьбы его, Товии и Товита, нет в наших церквах: т. е. есть страшное ослабление библейского духа, как бы это был полузабытый сон, о котором нам нет нужды помнить и нет спасительного в этом воспоминании! Есть в храмовых изображениях очень много византийского, византийской ученой работы над расчленением веры,  и огромная портретная живопись греческой и русской истории. Но где Лаван? но где Рахиль и Лия? где Сарра и Лот? Аарон и Мариам? Даниил и Сусанна? И вообще, даже переходя к Евангелию, где жены и дети, матери и сестры ? Где всемирноеродительство ?.. Нет ответа; и воображение, и размышление не коснулось этих вопросов. В золоченых почерневших венчиках перед нами стоят лики догматиков мира, а не жильцов мира. Школа!.. Христианство все фразировалось в истории не как быт , но как какаято, да будет прощено для нужности образное выражение, необозримая семинария , и "быть христианином" стало значить "быть семинаристом". "Жить" уравнялось с "учить" или "учиться"; но, Боже, мы разве только учимся, мы еще хотим, нам еще нужно жить! Я не знаю, сумел ли выразить и почувствовал ли читатель великую коллизию между тем, что нужно бы, и что ожидалось бы, и что совершенно право , и между тем, что дано и очевидно както перекосилось в плане своем, как Исаакий стал коситься от неравномерного оседания портиков и центрального квадрата в нем. Все цело; все великолепно еще: но 40 лет стояли около дивной работы Монферрана леса, чтобы выпрямить на 3 дюйма, но отклонившиеся от вертикали , порфирные колонны. Я боюсь утомить читателя и скорее перехожу к поводу всех этих суждений  "Воскресенью" Толстого, и тому частному эпизоду о детях , об отце и о матери , о которых заговорил. Вот Нехлюдов, "блудный сын" в "отчестве" своем: что же, в приведенном мною перечне необходимых христианину знаний, он имеет для исповедания и для веры как отец ? Ничего. Ни света просвещения, ни жеста управления, ни пластыря на рану, ни укора для греха иначе как "в общехристианских терминах и для общехристианских чувств". Но ведь есть же особливость и специальность в грехе, правде, скорби и занозах отцовских и материнских, и это не какаято долька мира, а это стержень мира, главное русло "океанреки": вот в этуто "океанреку" христианство и не кануло, не пошло "руслом", а какоюто боковой и временной , сравнительно случайной канавкой. Конечно,  перекошенность плана к гибели мира (непросвещенного), к опасностям, измельчанию, обмелению самой веры, которая полилась по пескам и камням, а не по надлежащему руслу. Языком моим говорит скорбь, как о мире, так и о вере. Мы все не просвещены и брошены именно и специально как отцы, родители, рождатели. И напр., Нехлюдов, да и сама Катерина, даже не знают оба, отец ли и мать они? полусупруги ли они или вовсе несупруги между собою? и что такое этот ребенок, связанный ли с ним, не связанный ли? Ничего не знают, решительно ничего. Никакого света для них, никакой науки; и гр. Толстой в данном пункте именно начинает науку, пролагает свет : "связь есть, раз есть ребенок", "нити перерезать между вами нельзя", "перерезали  больно станет, грех есть", "держитесь друг за друга, не оставляйте друг друга". Это  новое , это  нужное ; этого в византийских хрониках нет и нет в Номоканоне. Связь между всякими родителями до того очевидна, что даже гражданский, т. е. поверхностный и человеческий, закон нашел ее (отец уплачивает на воспитание ребенка), но нашел, конечно, только экономическую связанность; и между тем ведь это сфера, очевидно, Закона Божия, и он указал бы, да он и указывает, а Толстой только подчеркивает трансцендентную здесь связь, разрыв которой и порождает грех, чувство виновности . Вот странность: грех , упавший со счетов церкви; очевидно, есть какаято святость , тоже упавшая с ее счетов, и вообще в категориях святого и греха в ее "счетах" есть какаято неполнота. Из этой неполноты ее счетов и вытекли грех Нехлюдова, несчастье Катерины, смерть их ребенка , уж слишком "обще", "похристиански" охваченное в рубрику: "против VII заповеди". Ну, что ж "против VII заповеди": и в публичный дом сходить  "против VII заповеди", и в пост с законной женой соснуть "против VII заповеди". Грешим, и каемся, и забывается, и прощается... так именно и думал Нехлюдов, когда Толстой дал почувствовать, что оставленный человеком человек , и отцом ребенок , и "познавшим "  девушка ,  это вовсе не "сон с женой под праздник", "не VII заповедь", но нечто страшное, незабываемое, трансцендентногрешное. Таким образом, роман научает новому святому и новому грешному , открывает новые территории греха и святости , не вошедшие и даже както невписуемые по "песку и гальке", по коим потекло христианство в Византии и Риме. Мы мысленно обращаемся к г. Мирянину , выступившему, в этом году, против всякого разлития христианства в семью и высказавшемуся за сохранение в нем строго "пустынного" духа; он сослался при этом на Никанора Одесского и на специальномонашеские скорби, на которые тот сетует в "Записках из истории ученого монашества". В круге приведенного нами исповедания выпущена вовсе Первая Ипостась. И что же из этого практически вытекло? Отсутствие культуры  когда бы только оно!.. Но ведь вы, я обращаюсь к г. Мирянину, пусть духовно еще, но всетаки скопец , и не только не понимаете , вы  отрицаете . Вы  нигилист , и не по отношению к тем пустякам, о которых говорил Базаров и они пугали публику 60х годов; вы  нигилист мира, мировой нигилист, нигилист тех степеней, которые переходят в бесовщину, отчего он и разразился не конспиративными квартирами, а... детоумерщвлением . Толстой только рисует сцену и плачет; плачет и говорит, шамкая шестидесятилетними губами:

 Ничего не понимаю в мире. Матери рыдают о возлюбленных детях своих, но какойто страх гонит их, и с рыданиями они бросают их. Младенец спас мать, еще лежа в чреве ее, когда она бежала за поездом; но вот она родила  и своего избавителя от смерти предает смерти. Не понимаю. Я старик; ничего не понимаю. Но я чувствую, что нет Бога в мире, и я отрекаюсь от мира.

Тут поспевает и слово Никанора: "Мы, ученые аскеты,  выразители мирового пессимизма"... "Не верю: помози, Боже, моему неверию"*.

______________________

* Поразительны слова и тон этих слов: "Вся сила страдания, какая только дана монаху от природы, кидается на один центр  на него самого и приливом болезни к одному жизненному пункту поражает его жестоко, иногда прямо насмерть. Это и есть монашеское самоболение . И блажен тот из черной братии, кто силен, кто приобрел от юности навык, кого Бог не оставил благодетельным даром духовного искусства , а ангелхранитель неотступностью своих внушений указывает опереться на Бога и Церковь, опереться даже без веры и надежды на стену церковную . Я употребляю слова выболенные, да! Я знал монаха, который от боли души не спал четырнадцать дней и ночей. Это чудо, но верно... Я знал монаха, превосходнейшего человека, который, страдая собственно болями ума, выразился так: "Правда, становится подчас понятен Иван Иванович Лобовиков" (самоубийцапрофессор). Иначе сказать, понятна логика самоубийства. Да, понятна. И мучится монах в душе прирожденными ей усилиями помирить злую необходимость, явно царящую везде и над всем, от беспредельности звездных миров и до ничтожной песчинки человека , с царством благой свободы, которую человек волейневолей силится перенести из центра своего духа на престол вечности, для которой царствующий всюду злой рок служит только послушным орудием и покорным подношением? А христианский мыслитель, вроде ученого монаха , перед неприступностью этих вопросов или падает в изнеможении и, разорвав ярмо веры, закусив удила, неистово бежит к гибели, как бы гонимый роком , или, переживая страшные, неведомые другим, томления духа, верный завету крещения и символу спасающей веры, верный иноческому обету и священнической присяге, с душой, иногда прискорбной даже до смерти, припадая лицом и духом долу , молится евангелическою, символическою, общечеловеческою молитвою: верую, Господи, помози моему неверию  и, поддерживаемый Божиею благодатью, хотя и малу имать силу, соблюдает слово Христово и не отвергает имени Христова (NB. До чего, до каких бездн, краев доходит дело!) и пребывает верен возложенной на него борьбе даже до смерти. Вот что я называю мировой скорбью нашей эпохи и вот почему называю ученых (сознательных) монахов первыми носителями этой мировой скорби" (напечатано впервые в "Русском Обозрении" 1896 г., кн. 13; г. Мирянин цитирует это место в № 26 "Русского Труда"). Здесь, кажется, слова утешения и оговорок  слабы, и центр, громада "я", укор сердца падает в вопль: "Не... не... не... " (отрицания). Еп. Никанор называет это "мировым пессимизмом" и едва ли искусно его приписывает, в Записках , служебному пассивному положению; я же думаю, что тут мировой нигилизм , отчаяние любящего сердца , которое взялось и не смогло "возненавидеть мир "; да притом любящего "в корнях" и возненавидевшего "в корнях" же. Да, это довольно "корневое" дело, гдето в "туманностях небесных", из которых "образуются миры". Но, в общем, отрывок читать страшно и едва ли "душеспасительно". Так вот к каким "пессимистам" попал мир в руки. Ну и что, если бы им дать власть исполнения, силу лететь ? Ведь уж тут и Григорий VII, и Иннокентий III, и "вся, еже с ними" предначертано; и "только бы лететь, да забор высок"; натолкнулся на какогото "чиновничка" духовного ведомства и упал! "Двенадцать ночей после того не спал". В. Рв.

______________________

Какой вопль! Да чему же и веровать? Мировая горечь. Мировое отчаяние: ибо когда уже мать, рыдая от жалости, умерщвляет младенца, то... то уместен вопрос Кириллова ("Бесы" Достоевского):

"Мне кажется, самые законы нашей планеты  ложь , и земля наша  ложь, и весь мир  дьяволов водевиль ".

По философии я  минус .

По богословию  изнанка Божества.