Таисия (Солопова), игум. - Записки игумении Таисии

Опасаясь долго утруждать старца-праведника и лишать его постоянного молитвенного общения с Богом, я спешила удалиться и дать ему покой. Испросив благословения поговеть и причаститься Св. Тайн, я простилась с ним, причем он сказал: "Приходи ко мне каждый день после поздней Литургии; в эти часы я свеж и могу говорить, а к вечеру уже совсем слабею; приходи, — соутешимся еще, пока здесь, на земле."

В течение немногих дней пребывания моего в Иверском монастыре, я с наслаждением пользовалась милостивым позволением старца посещать его и жаждала этого времени, как "елень источника воднаго".

Кратки, но, тем не менее, глубоко назидательны и незабвенны для меня были эти последние с ним беседы. Самый вид этого праведника, как бы уже покончившего все расчеты с земной суетой, и всей мыслью жившего лишь в Боге, сильнее всякого слова говорил душе.

"Не у до крове стасте, — приводил он слова Апостола, — значит, надобно терпеть и подвизаться даже до пролития крови, а не изнемогать под легкими (сравнительно) ударами мелочной жизненной суеты." "Этими неизбежными столкновениями, — говорил он, — Господь обучает лишь тебя для дальнейших подвигов терпения больших скорбей, которые придут в свое время и тебе самой, и другим, которые потребуют от тебя же утешения и подкрепления. Скорби — это удел монашеской жизни, ее неотъемлемая принадлежность, от самого начала ее и до конца. С возрастом духовным монаха возрастают и скорби, то есть степень их; младенцу — младенческие скорби, а зрелому возрасту — зрелые скорби, комуждо противу сили, как сказано. Нет тяжелей скорбей начальнических; но подчиненным как-то не верится этому, им кажется наоборот, что настоятельская жизнь и легка, и безбедна, между тем как на самом деле она есть тягчайший крест из всех иноческих крестов, который своей тяжестью придавливает к земле нашего брата раньше времена Вот придет время, — сама испытаешь на себе." Такими совершенно ясными словами, или косвенными намеками, но всякий раз во время наших бесед батюшка не пропускал случая напомнить мне о трудности и высоте настоятельской должности, всегда при этом прибавляя: "сама узнаешь, сама испытаешь", как бы в ответ на мою мысль, что все это он говорит для того, чтобы я не осуждала строго настоятелей в их невольных ошибках и проступках человеческих. Но, наконец, я решилась сказать ему. "Родной отец мой! Вы так мне говорите, как будто мне самой предстоит это начальственное бремя."

"Так, овца, именно так; тебе оно и предстоит, к сожалению; ты на то и отмечена Богом, и избрана, а ихже избра Господь, тех и оправдает, умудрит. Вникни в пути твоей жизни, коими тебя Господь ведет, вдумайся, — и сама поймешь Его промыслительные пути.

Вот ты с первой минуты вступления в монастырь все находишься близ настоятельниц; не думай, чтобы это было случайно, у Бога нет случаев, а все промыслительно. Находясь часто при настоятельницах, ты имеешь возможность близко видеть их дела управления, их отношения к сестрам и взаимно — сестер к ним; это дает тебе опыт, который в свое время и принесет тебе большую пользу. Видя в этих отношениях и доброе, и злое, примешь в руководство себе эти примеры, ибо пример — лучший, чем любая книга, наставник. Не говорю тебе приглядываться нарочито, или обсуждать действия настоятельницы — сохрани Бог от этого, это дело не твое, а все же нельзя не видеть того, что перед глазами, и надо из всего извлекать себе уроки." Когда я в последний раз перед отъездом пришла к батюшке, эта последняя наша беседа была особенно трогательна, а для меня — и незабвенна. Оба мы сознавали, что видимся в последний раз здесь, на земле. Он встретил меня словами: "Что, уезжаешь ныне?" Вместо ответа я заплакала, сев подле него на стул. Заплакал и он, и уже не скрывал своих слез и своего смущения. Мы оба молчали; наконец, он прервал молчание, сказав: "Жаль мне тебя, овца; много горя предстоит тебе в жизни, многими скорбями подобает нам внити в Царство Небесное". Господь и Владычица не оставят тебя, возлагай на Них все свое упование. Мой путь уже кончается; не сегодня-завтра, отойду в иной мир. Если обрету дерзновение, — не забуду тебя и там, перед Господом, а ты поминай меня." — Затем он указал мне на киот, стоявший в углу; подле киота стояла палка, служившая ему посохом, на которую он опирался при ходьбе; и приказал мне подать ему этот посох, что я и исполнила, думая, что он хочет встать. Взяв в левую руку посох, он приказал мне стать на колени против него и положил мне правую свою руку на голову, благословив меня, и сказал: "Вот, возьми этот посох, обопрись на него и держи разумно и твердо. Ты будешь матерью для сестер твоих, я это знаю, у тебя добрая, отзывчивая душа, люби их..." Далее он не мог продолжать, глаза его наполнились слезами. Конечно, рыдала и я Снова водворилось молчание; я все еще стояла на коленах, опершись на его старческий посох, который стал моим достоянием, и по сейчас храню его, как святыню. Затем о. Лаврентий, сделав над собой, видимо, усилие, уже совсем бодро сказал: "А какая радость будет, овца, когда, по милосердию Божию, мы с тобой снова свидимся в Царствии Небесном, там уже нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, а ведь увидимся, овца, я верую Господу, ей увидимся. Ну, гряди теперь с миром, подвизайся пока: "тецыте, дондеже постигнете". Я поняла, что его любвеобильная душа не хотела отпустить меня подавленную чувством разлуки с ним, и он старался утешить надеждой, что эта разлука лишь временная. Так рассталась я с незабвенным и незаменимым отцом моим, которого после сего уже больше не видала. Через непродолжительное время я получила известие от о. архимандрита Вениамина о кончине старца-праведника.

XXI

Между тем жизнь моя в монастыре потекла опять обычным порядком.

Единственная же цель моя в этом — принести пользу инокиням, ибо все мы недугуем одними общими нам язвами скорбей и немощей наших. Мне же, немощнейшей и худейшей из всех инокинь, Господь нередко посылал великие подкрепления и откровения свыше, по обычному Его промышлению: "изводить честное от недостойнаго и преизобиловатъ благодать Свою там, где умножается грех".

В Тихвинском Введенском монастыре относительно говения существовал такой обычаи: все манатейные монахини и сама матушка игумения исповедовались у "духовника", иеромонаха из Большого Тихвинского монастыря, приезжавшего для сего всегда, когда назначалось говение. Все же остальные сестры, и рясофорные, и послушницы, и новоначальные, имели своим духовником одного из белых монастырских священников. В Новгородском Зверином-Покровском монастыре хотя и был духовником для всех сестер без исключения иеромонах Юрьева монастыря, но только тогда, когда говели все сестры, то есть в посты; а если бы кому когда понадобилось или захотелось поговеть и приобщиться в иное время, вне поста, то приходилось исповедоваться у одного из своих белых (монастырских) священников. Многие из сестер, а в том числе и я, весьма тяготились этим. Очевидно, что в монашеской жизни белый священник не мог быть хорошим руководителем и советником в том, что ему самому было совершенно чуждо и по опыту, и по расположению. Известно, что многие священники не только не сочувствуют монашеской жизни, но прямо порицают ее и даже смеются над ней. Тяжело нам было открывать им свою душу, тяжело и спрашивать о своих духовных недоразумениях, и просить совета. Вот, например, ночная молитва составляет обязанность инокинь, и неисполнение ее не может не тяготить совести. Когда говоришь об этом священнику на исповеди, то не только не получаешь пользы, но еще больше соблазна и повода к лености; так мне самой священник ответил на это: "Ночь дана для покоя, надо ж и выспаться, какой тут грех." Да и много подобного рода ответов, даже с оттенком насмешки, приходилось слышать вместо назидания, так что получался большой соблазн, и мы недоумевали, как быть, к кому обращаться. Вот я и надумала: исповедоваться у священника лишь для формы, не говорить всего, что на душе, и не спрашивать советов, а выжидать случая, когда будешь исповедоваться у иеромонаха, которому можно во всем открыться. Приходилось ждать этого иногда и довольно долго, когда по краткости летних постов, Петрова и Успенского, по какой-либо причине не приходилось отговеть. Тяжело чувствовалось на душе, да делать было нечего, а затем привыкла, как будто так и надо. Вдруг видится мне однажды сон.

После вечерни, которую я слушала в церкви, будто бы я осталась в ней поправлять лампады (чего на самом деле никогда не делала, потому что не несла послушания свечницы). В церкви сумеречный полумрак, глубокая тишина, никого нет, я одна хожу с лампадами то к одной, то к другой иконе. Вдруг я увидела у себя на руках младенца, весьма малого, но такой неописанной красоты, светлого, прозрачного, и сказать не могу, как он хорош, но, к великому моему изумлению, он кажется мне мертвым, и я ужасаюсь этой мысли и думаю: "Откуда он взялся у меня на руках?" На это слышу ответ, не знаю, чей: "Из недр сердца твоего."

Чем более я любуюсь Им, тем сильнее убеждаюсь, что это — Богомладенец Иисус; я начинаю ходить с Ним по церкви, радуюсь, что никого нет, и я заперта в церкви, следовательно, никто не отымет Его от меня, умиляюсь, обливаю Его слезами, прижимаю к сердцу с величайшим благоговением, лобызаю Его ручки и ножки и вдруг, обратив внимание на то, что Он лежит на моих грязных от лампадной копоти и масла руках ничем не покрытый, обнаженный (совсем без одежды), я подумала: "Как же это я держу Богомладенца такими грязными руками, да и рукава моего подрясника грязны и засалены, и все белье на мне грязно." Я хочу переодеться и ищу, куда бы мне на время положить Богомладенца. Иду опять к иконе Богоматери, против которой у противоположной колонны стоит скамья, на которую я и положила Его. Поспешно стала я раздеваться; но, увы, — ничего чистого не оказалось со мной, так что пришлось надевать на себя все прежнее, только что снятое с себя, и я еще более огорчилась, сознавая, что еще более загрязнила руки о нечистую свою одежду. Вдруг мне вспомнилось, что у меня в кармане есть новые платки чистые. Я тотчас достала их и одними покрыла рукава подрясника, начиная от плеч, другими обернула руки, чтобы снова принять Младенца. Обернувшись к колонне лицом, я стала на колена, чтобы взять младенца, но и тут, пораженная Его красотой, я все еще любовалась Им, и вдруг увидела на колонне, бывшей белого цвета, надпись красными кровяными буквами: "Агнец, за мир закланный." Это еще больше убедило меня и в том, что Он действительно не простой Младенец, а Богомладенец Иисус, и в том, что Он мертв, а не спит. Еще с большим благоговением, поклонившись Ему, я лобызала Его святые стопы и, простирая руки, чтобы взять Его, воскликнула: "Коима рукама прикоснуся нетленному Твоему телу, Агнче Божий?" И что же? Мертвый Богомладенец милостиво, ласково взглянул на меня и произнес: "Теперь ты чувствуешь, каково принимать неочищенною совестью Агнца, за мир закланного."