Отец Арсений - Часть пятая. ВОЗЛЮБИ БЛИЖНЕГО СВОЕГО

Перехожу к главному. Жили в землянках в лесу, расходились, одетые в гражданскую одежду, но вооруженные, отсутствовали иногда по два–три дня. В землянке всегда дежурила сменная радистка и боец охраны. В один поход пошли вчетвером: лейтенант, младший лейтенант, вторая радистка Ира и я. Зашли далеко, километров за тридцать, и увидели небольшую церковь и рядом дом. Шел проливной дождь, леденящий, с мелкой снежной крупой, одежда промокла насквозь, мы замерзали. Вернуться на базу не могли, слишком далеко отошли, и решили под видом партизан зайти в дом; шаг был рискованный, но другого выхода не было. Постучали, вошли, впустили безропотно, да и как не впустить, оружием обвешаны. В доме находились: мужчина средних лет, молодая женщина, девочка лет десяти и мальчик пяти-шести лет. Разделись, одежду положили сушить на печку, оружие при себе, младшего лейтенанта на охрану у двери поставили, окна занавешены. Хозяйка, красивая приветливая женщина, молча, не спрашивая, достала большую кастрюлю горячей картошки, хлеб и миску с творогом, сказав: “Кушайте на здоровье”. Наелись до отвала, своих консервов добавили; сменили младшего лейтенанта и посадили есть.

Начали расспрашивать мужчину: что? где? кто? Отвечает спокойно и, кажется, правдиво. Допрашивали часа два, не только его, но и женщину. Мужчина оказался священником, звали Петром, жену – Ольгой. Закончили разговор, и о. Петр сказал: “Местных партизан всех знаю, ко мне часто заходят то за одним, то за другим, не откажешь. Партизаны и прихожане говорили, советская армия забросила в наш район диверсионную группу. Вы не из нее будете? Немцы всю местность прочесывают, вас ищут”. Этим вопросом о. Петр подписал смертный приговор всей семье, он понял: мы – не партизаны.

Прожили два дня, отогрелись, отъелись. В дом Ольга никого не впускала, говоря, что о. Петра нет дома, корову доила, за живностью ухаживала, за ней кто-нибудь из нас с автоматом ходил. Надо было уходить, а перед этим увести семью в лес и расстрелять. Мальчик Сережа привязался ко мне, девочка Женя возилась с радисткой Ирой, которая и сама была почти девочка-подросток. Отец Петр, матушка Ольга и дети часто молились вслух, а о. Петр почти все время молился перед иконами.

Вечером мы уходили; приказали одеться всей семье и сказали – пойдем в лес. Отец Петр и Ольга все поняли, побледнели, о. Петр попросил разрешения причастить семью запасными Дарами. Мы не знали, что такое причастие и Святые Дары, но я разрешил. Подойдя к иконам, все долго молились, потом о. Петр причастил Ольгу, Евгению, Сергея и причастился сам, благословил каждого, в том числе и нас; подойдя к шкафу, достал воду, окропил дом и каждого из нас, обнял своих домочадцев и изменившимся голосом сказал: “Мы готовы к смерти”. Он понимал – ни просьбы, ни унижения ничего не изменят. Я посмотрел на своих и увидел: каждый был против расстрела.

Ира тихо сказала: “Командир, может, не надо?” Я промолчал. Лейтенант и младший лейтенант были растеряны, мрачны, никто из них не знал, кому я поручу расстрел. Детей расстреливать до тех пор не приходилось, да и о. Петр и Ольга ни в чем не были виноваты. Все участники нашей группы были неплохие люди; взяты в армию потому, что знали немецкий язык, направлены в дальнюю разведку, никакого отношения к следователям-садистам из НКВД не имели.

Вышли, пошли лесом, прошли километра два до какого-то оврага, приказал остановиться. Расстрел о. Петра, Ольги, детей был не военной акцией, вызванной необходимостью, а самым настоящим убийством ни в чем не повинных людей. И в то же время отпустить их я не мог, потому что любой член нашей группы, согласно приказу, был тогда обязан застрелить меня, а потом семью о. Петра. Видел, что лейтенанты и радистка были против расстрела, возможно, сейчас мы бы договорились, но я не знал, кто из них работал агентом СМЕРШа (расшифровывалось “смерть шпионам”, иногда расшифровывали по-другому) и потом донес бы на всех, мы боялись друг друга. Я принял решение: приказал лейтенантам и радистке идти к старым окопам – месту встречи – и ждать меня. Увидел неподдельную радость на их лицах, что не им придется расстреливать, мгновенно повернулись и быстро пошли, боясь, не передумаю ли я. Прижавшись друг к другу, стояли о. Петр, Ольга и дети, громко и отчетливо читая молитвы. Руки Ольги охватили детей, не защищая, а соединяя воедино. Отец Петр медленно поднимал руку, благословляя семью и даже меня. Смотрел я на них, и меня била нервная дрожь. Вера в Бога в этих стоявших передо мной людях превосходила страх смерти; ожидая ее, никто не плакал, не просил о пощаде меня, вершителя их судьбы, – они молились, предав свою жизнь Господу, Его воле.

Я подошел к о. Петру; не замечая меня, он продолжал молиться. Только на лице Ольги промелькнули испуг и мольба. “Отец Петр! По жестоким законам войны я обязан расстрелять всю семью, но не могу, не буду, это – убийство! Идите, но поклянитесь, что не скажете о нашей группе, никто не должен знать, никто!” – “Клятву иерей давать не может, но за себя, Ольгу, Евгению, Сергея обещаю: никто не узнает о том, что вы приходили. Обещаю!” Достал наперсный крест, поцеловал его, приложил к моим губам, сказав: “Благодарю Тебя, Господи, за великую милость, явленную нам, грешным. Пресвятая Богородица, благодарю Тебя! Да святится Имя Твое!” И, обращаясь ко мне, пророчески произнес: “Вы придете к Богу, обретете веру, Церковь. Пройдете трудности, но Господь сохранит Вас”, – и поклонился мне. Подошла Ольга, перекрестила, обняла, и, упав на колени, поцеловала мне руку. Женя также поцеловала меня, Сережу я обнял. Предупредил, что дам автоматную очередь в землю, чтобы мои бойцы слышали выстрелы. Выстрелил и, не оборачиваясь, быстро пошел. За долгие годы войны у меня было впервые ощущение внутренней радости, теплоты, света.

Предваряю ваши вопросы. Кто я? Откуда? Родители? Образование? Москвич, родился в 1917 г., окончил МВТУ в 1938 г., работал на заводе конструктором. Отец и мать преподавали в этом же институте, отец – сопротивление материалов, мать – немецкий и английский языки. Мама и папа выросли до революции в семьях прогрессивных профессоров, сочувствовавших революционному движению, считавших хорошим тоном не верить в Бога и осмеивать Церковь, попов, так же воспитали и меня. Дома ради практики говорили на немецком или английском, поэтому я в совершенстве знал немецкий язык. В военкомате в моем деле было записано: “Владеет немецким и английским”, что и решило мою судьбу при взятии на военную службу. Направили в специальную разведывательную школу, а в начале 1942 г. забросили впервые за Смоленск. К началу войны мне исполнилось 24 года.

Кончилась война, я вернулся в Москву, женился на бывшей радистке Ирине. Предложили работать в разведке – отказался, вернулся на завод. Все шло хорошо, но в апреле 1952 г. меня арестовали как шпиона иностранной разведки, завербованного немцами в 1943 г. на вражеской территории.

Сидел в Бутырках, в Таганской тюрьме. Первый допрос состоялся через две недели после ареста, допрашивала миловидная приятная женщина, назвала фамилию: “следователь Воронец”, запомнившуюся на всю жизнь. Допрашивала доброжелательно, в разговоре была мягкой. Через неделю вызвала вторично, допрашивала в Таганской тюрьме. Но сейчас Воронец показала себя другим человеком: “Давай признавайся, подписывай, ты у меня заговоришь”. Я отказался, отвели в какой-то блок, стащили брюки, белье, бросили на цементный пол, спиной кверху, раздвинули ноги и начали бить резиновым шлангом. Боль превосходила возможность сдерживать себя. Палачей было пять человек, один сидел на моей голове, двое придавили ноги, а двое били. Следователь Воронец присутствовала при пытках, подавая команды: “Сильнее, еще, еще, по этому бейте”. В камеру идти не мог, охрана волокла за ноги, голова билась об уступы, пороги.

Не обвиняйте меня в слабости, такие пытки человек вынести не может. На третьем допросе “признался”, что я шпион, завербованный немцами, готовил террористический акт. При всех пытках присутствовала Воронец, давая команды избивавшим меня палачам.

В камере допросов, подписав протоколы с признанием, сказал Воронец: “Гражданин следователь! Вы знаете, я не виноват”. – “Дурачок! Нам надо набрать участников организации, вот ты и попал. У нас не такие признаются, ты мелкая сошка, вша для численности, попал к нам – подписывай, что следователь говорит”. Внезапно лицо ее исказилось злобой, поток грязных ругательств извергнулся на меня: “Сам Лаврентий Павлович [9] следит за созданием организации, а мне с тобой возиться приходится, нервы свои портить на такое дерьмо, как ты”, – и ударила несколько раз по лицу.

Приговорили к расстрелу, но, не объявив замену расстрела лагерем, направили в лагерь особо строгого режима, что означало по законам ГУЛАГа: при “чистке” лагеря мог быть в любой день расстрелян. В 1952 г в лагере встретился с о. Арсением, стал верующим, нашел Бога, осознал греховность прожитой жизни. Возникло желание замолить прошлое, стать священником. О лагере рассказывать не буду, о них много написано. Для меня лагерь – обретение Господа через о. Арсения, и мучения, перенесенные в нем, – в малой степени искупление прежде совершенных грехов, так мне хотелось думать.

Освободили из лагеря в марте 1955 г., до всеобщей повальной реабилитации. Дали справку, вернулся в Москву. Ирину и детей не тронули, квартира сохранилась. Ирина ничего не знала обо мне, думая, что я погиб в лагерях или расстрелян, на запросы в НКВД не отвечали. Сообщить, что жив, я не мог, переписка из особых лагерей запрещалась. Господь оказал милость мне, соединив с Ириной – бывшей радисткой в группе, радостно и безоговорочно принявшей веру в Бога и ставшей бессменной помощницей во многих делах, а впоследствии и в церкви.