Второе распятие Христа

Каждый вопрос по ассоциации связывается у меня с десятком других и спускается до вопроса о смысле жизни, в который, хочешь не хочешь, в конце концов упираешься, как в глухую стену.

Я мельком взглянул на быстро скользивших ласточек, и вдруг, безо всякой видимой причины, и поля, и небо, и убегающая полоска дороги показались такими лишними, ненужными, как не нужна и вся наша жизнь.

Глупо раздражаясь, я сказал:

— А чего, спрашивается, летят они?

— Наверно, у них детки есть.

— А детки зачем? — раздражался я ещё более.

Верочка покосилась на меня и сказала:

— Как зачем? Затем, чтобы вырасти, летать. Разве без ласточек лучше было бы?

— Совершенно безразлично. Радоваться всякой твари имеем право только мы, верующие, — а вы ведь в Бога не веруете, значит, для вас нет ответа на вопрос «зачем они живут?».

— Ах ты, Господи, — нетерпеливо проговорила Верочка, — для чего живут. Для того же, для чего и все.

— То есть для того, чтобы умереть, — отрывисто сказал я.

— Совсем нет, умирают потому, что это необходимо, а живут для того, чтобы быть счастливыми.

— Да, но какое вы имеете право быть счастливой, когда всё уничтожится и вы не можете иметь ни к чему никаких привязанностей. Неверующие люди живут в номерах — со смертью для них конец всему: уехали из номеров и никогда не вернутся. Но разве можно любить то, что дано на два дня?

— Вот и неправда, — воскликнула Верочка. — Если жить в номерах один день, тогда, конечно, ни к чему привыкнуть нельзя, а если всю жизнь, так отлично можно, всё равно как на своей квартире. Вот вы здесь месяц живёте, и то уже к нам привыкли.

— Я другое дело. Я человек верующий. Но вы не имеете права ко мне привыкнуть.

— Но почему же?

— Потому что, по-вашему, вы сгниёте, я сгнию — и всему конец.

— А может быть, я не сгнию, — сказала она, и я не видел, но чувствовал, что у неё смеются глаза.

Я пожал плечами.

— И вы тоже сгниёте? — спросила она.

— Сгнию...

— И скоро?

— Скоро, — резко сказал я и отвернулся.

Она замолчала, задумалась, и всю дорогу мы проехали молча.

Я ничего не мог поделать с Верочкой. Она говорила очень смешно, совершенно по-детски, и всё-таки её выходки действовали на меня лучше всяких глубокомысленных аргументаций. В ней всё было жизненно, радостно, безбоязненно, и под влиянием этого тоска переходила в грусть, страх — в неясную тревогу, и бессмысленная надежда на какое-то «воскресение» шевелилась за всеми, казалось, навсегда выстраданными и решёнными мыслями!.. Я тогда не понимал, что все люди такие же, как я, но не все называют вещи своими именами.

За эти два месяца одна сторона моей личности, в благоприятных условиях, развилась до чудовищных размеров — это сантиментальность. Я ведь очень сантиментален. Но, как я уже говорил, моя сантиментальность обыкновенно выражалась в жалости, и то в редких случаях. Теперь вся размягчённая, успокоенная душа моя предалась мечтательности. Прежде я плакал от злобы и отчаяния — теперь стал плакать от смутных, почти безотчётных грустных, но сладких чувств.

Я даже завёл себе особое место, куда уходил специально для своих мечтаний. Это был маленький балкончик в мезонине.

Вас, может быть, удивят мои мечты. Может быть, вы подумаете: так не может мечтать грубый, развратный, жестокий и безнравственный человек. Но, Бога ради, не судите так поспешно.