Второе распятие Христа

— Я другое дело. Я человек верующий. Но вы не имеете права ко мне привыкнуть.

— Но почему же?

— Потому что, по-вашему, вы сгниёте, я сгнию — и всему конец.

— А может быть, я не сгнию, — сказала она, и я не видел, но чувствовал, что у неё смеются глаза.

Я пожал плечами.

— И вы тоже сгниёте? — спросила она.

— Сгнию...

— И скоро?

— Скоро, — резко сказал я и отвернулся.

Она замолчала, задумалась, и всю дорогу мы проехали молча.

Я ничего не мог поделать с Верочкой. Она говорила очень смешно, совершенно по-детски, и всё-таки её выходки действовали на меня лучше всяких глубокомысленных аргументаций. В ней всё было жизненно, радостно, безбоязненно, и под влиянием этого тоска переходила в грусть, страх — в неясную тревогу, и бессмысленная надежда на какое-то «воскресение» шевелилась за всеми, казалось, навсегда выстраданными и решёнными мыслями!.. Я тогда не понимал, что все люди такие же, как я, но не все называют вещи своими именами.

За эти два месяца одна сторона моей личности, в благоприятных условиях, развилась до чудовищных размеров — это сантиментальность. Я ведь очень сантиментален. Но, как я уже говорил, моя сантиментальность обыкновенно выражалась в жалости, и то в редких случаях. Теперь вся размягчённая, успокоенная душа моя предалась мечтательности. Прежде я плакал от злобы и отчаяния — теперь стал плакать от смутных, почти безотчётных грустных, но сладких чувств.

Я даже завёл себе особое место, куда уходил специально для своих мечтаний. Это был маленький балкончик в мезонине.

Вас, может быть, удивят мои мечты. Может быть, вы подумаете: так не может мечтать грубый, развратный, жестокий и безнравственный человек. Но, Бога ради, не судите так поспешно.

Всякий человек способен на всё! Может, на костер пойдёт, а может, ограбит.

Я не знаю, хороша или нет слащавая сантиментальность.

Не знаю и не чувствую, что лучше: насиловать женщин или плакать и целовать засохшие цветы.

Но исповедь должна быть полной. И если вы знаете, что я в своём воображении могу быть зверем, то знайте, что я могу быть и вздыхателем!

Перед маленьким балкончиком, внизу, зеленела недавно посаженная липовая аллея. Её посадила Верочка. Часто я приходил туда. Деревья в моём воображении вырастали, аллея становилась тенистой, почти тёмной. Сад превращался в столетний запущенный парк, клумбы почти теряли свою форму, они зарастали дикой мальвой и полынью, обвитой плющом.

Дом почти разрушен, крыша провалилась. Ставни отлетели. Я, старенький-старенький старичок, Бог весть какими судьбами занесённый в эти края, сижу на скамейке, смотрю на балкон, и тёплые слёзы о невозвратном прошлом бессильно текут по моим щекам. И чудится мне, что вот-вот появится милое весёлое личико, раздастся детский весёлый смех, мелькнёт розовенькое нежное платье и она, Верочка, бросится ко мне, поцелует, оглядываясь, как бы кто не увидал, и, увлекая меня в тёмный сад, скажет:

— Ну, монах... пойдёмте, там никто не увидит.