«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Так вот, большая часть нашей жизни проходит в схватках с мышами. Мы не умеем встать во весь рост перед этими мышами, мы делаемся маленькими, в их рост... пока нас не съест кошка.

Итак, сознание смерти несет с собой острое чувство жизни, особенную чуткость к динамике жизни. Только "память смертная" делает нас вполне человечными, мы вырастаем "в меру смерти", а значит, в меру жизни. Вне этого мы бываем "в мышиный рост", и есть опасность, что никогда не вырастем. Напротив, через смерть, через осознание смерти мы обнаруживаем, что Христос – конец и завершение, полнота и исполнение – уже пришел; и что мы уже теперь – внутри Его победы, а не в ожидании будущей, недостоверной победы. И мы видим, как эта уверенность, что Царство уже пришло в силе, в некоторых ситуациях может выражаться чрезвычайно конкретно.

Вспомните слова апостола Павла в шестой главе Послания к Римлянам, – отрывок, который Церковь читает при крещении: в крещении мы умираем со Христом и восстаем, обновленные Его воскресением, к новой жизни; это уже не прежняя жизнь, но жизнь, разделенная со Христом: мы привиты к Нему, мы получаем живительный сок; более того, мы становимся одно с Ним на такой глубине, с такой силой, что святой Ириней Лионский мог сказать: в единстве с Ним мы будем когда-то единородным сыном, а не просто собранием, сообществом. Потому что мы не только имеем отношения с Богом, но находимся в онтологическом единстве с Богочеловеком. В этом смысле крещение есть семя вечности. Поэтому-то и говорят о крещении, о миропомазании и о причастии Телу и Крови Христа, к которому Он впервые позволяет нам приступить, как о "посвящении": это начало нашей жизни во Христе, в Боге, – то есть не просто высшей жизни, но жизни в корне новой, самое качество и существо которой – иные. Покаяние, обращение составляют, таким образом, полный поворот, живительную смерть, благодаря которой мы говорим: теперь я стал чужд греху, которому поклонялся и служил, который любил, которому я отдался. Я стал ему чужд, я больше его не желаю, я хочу принадлежать одному Богу... Это – "живительная смерть" потому, что это – смерть для ложной жизни греха, это – смерть для смерти; нам предлагается и предстоит подлинное обновление. То же самое содержится в монашеских обетах, когда мы отбрасываем тьму, – временное, относительное, – для того чтобы радикальным подвигом прилепиться только высшему, совершенному.

Я говорил о смерти несоразмерно долго относительно предложенной мне темы. Но об этом никогда не говорится, а тема смерти важна для понимания жизни. Я хотел бы теперь сказать несколько слов о реальности, которая присутствовала во всем, что я говорил о смерти, но чего я хотел бы коснуться непосредственно: связь Христа и смерти. То, что я скажу, – быть может, слишком лично. Я это пережил, это покоится в самой сердцевине моего понимания жизни, и я хотел бы поделиться этим с вами, – а вы вольны отбросить это или продумать лучше.

Когда я читаю Евангелие, меня поражает полная, предельная солидарность между Христом и нами.

Христос родился в тварный мир, со всеми ограничениями тварности. Он родился в падшем мире, в его ограниченности и ужасе. Он взял на Себя, принял в Себя все последствия греха: голод, жажду, усталость, тоску, боль. Он был отвержен. Он умер. И, поскольку Он вошел в этот наш мир, где жизнь и смерть нераздельны, нам кажется почти естественным, что Он, будучи человеком, тоже умирает. И, однако, это совершенно непостижимо. Непостижимо не то, что Христос воскрес, а то, что Он умер. В самом деле: смерть можно рассматривать только как результат – ужасный, уродливый, невозможный – нашей отделенности от Бога. Об этом говорят и апостол Павел, и Ветхий Завет; тема смерти связана с темой греха, который есть отделенность от Бога и, следовательно, от людей. Но Христос – Бог, ставший человеком. Следовательно, Он – сама жизнь. С самого момента Своего зачатия Он бессмертен, поскольку в Нем человечество нераздельно и навсегда соединено с Божеством. Когда мы поем в службе Страстной недели: "О, Жизнь вечная, как Ты умираешь? О, Свет вечный, как Ты заходишь?", – это не поэзия церковная: мы говорим нечто богословски абсолютно точное. Бессмертный в самом Своем человечестве, Христос – среди нас. Как же может Он умереть?

Он умирает свободно, "вольной волей" принимая смерть, – не потому, что она была естественным следствием Его воплощения, а добровольно, из любви к нам отдавая Свое человечество, которое за пределом умирания, во власть невозможной, чудовищной смерти. Христос умирает. Мучительство смерти раздирает Его тело, пронизанное Божеством, от Его души, также пронизанной Богом. Его тело нетленно во гробе: Он за пределами тления, которое познаем мы, потому что Он – неразлучен от Божества. И Христос сходит в глубины ада в блистании Своего Божества, которое вмещает Его человеческая душа. Как же может смерть коснуться Христа? – Это возможно, потому что непостижимым действием, превосходящим всякое воображение, перед которым мы можем только умолкнуть и пасть к ногам Божиим, Христос хочет разделить с нами не только наше человечество, но и все последствия греха, тяготеющие на нас. А умереть можно, только потеряв Бога, – иначе смерти нет. Умереть можно, став в своей природе без-божным, в этимологическом смысле слова. И, значит, Христос умирает, разделяя наше состояние обезбоженности, нашу потерю Бога. Он соглашается на полную солидарность с нами, – не только всей Своей жизнью, но и всей Своей смертью. Он стоит перед Богом вместе с нами, а не только за нас. Он – один из нас. Он соглашается стать не только Мужем скорбей, но принимает и осуждение, ибо "проклят всякий повешенный на дереве" (Втор 21:23), то есть на кресте. Он отвергнут Богом, потому что захотел быть единым с теми, кто через грех потерял Бога; и Он отвергнут людьми, потому что пожелал быть и был един с Богом, – единственный совершенный Свидетель, свидетель Божий среди рода, который отвернулся от Бога и не признавал иного царя, кроме кесаря. Он умирает нашей смертью. И поэтому-то Его смерть может стать нашей жизнью. На кресте Он умерщвляет нашу смерть. Он берет на Себя тяжесть всего проклятия, всего ада человеческого, и постольку, поскольку Он все разделил с нами, Он может нас исцелить; поскольку Он все победил, Он может даровать нам свободу детей Божиих. Сошествие во ад, которое мы видим на иконах Воскресения, о котором говорит апостольский Символ веры, – не только литературный образ, это – реальность. Христос умирает, потеряв Бога: Боже Мой, Боже Мой, зачем Ты Меня оставил? – и сходит туда, куда сходят все, кто умер от разлуки с Богом, в шеол – в место вечного, радикального Его отсутствия. Но здесь-то просиявает слава Его Божества, потому что согласившийся на разлуку от Бога был Богом! Ад побежден, нет больше шеола, – нет больше места, где бы не было Бога. Фраза псалма: Куда пойду от Духа Твоего, и от лица Твоего куда убегу? Взойду ли на небо – Ты там: сойду ли в преисподнюю – и там Ты (Пс 138:7-8), – до прихода Христа это выражение было, вероятно, неразрешимым парадоксом, поскольку ад тем и определялся, что это – место, где Бога нет. Теперь мы знаем, что выражали эти слова: Бог сошел в самые глубины не только нашего падения, но и нашей потери Бога и нашей оставленности Богом; Христос оказался там, куда мы никогда больше не попадем, потому что ад, которого Он вкусил, больше не существует.

Но как мы соединены с Ним? в силу чего то, что относится ко Христу, относится и к нам? Эта онтологическая солидарность – следствие прямого Божественного решения в соответствии с тайной любви, милосердия, а в любви есть одновременно и радостное, и жертвенное измерение. Некоторые из нас, несомненно, уже теряли дорогого человека, кого они любили больше всех. В такие моменты мы знаем, что пока этот человек, его боль, его мука жгут нам сердце, – мы больше не принадлежим полностью окружающему нас миру. Мы убегаем от того поверхностного смеха, который принимали ранее; мы не можем продолжать жить поверхностно; мы хотим жить глубоко, в сознании величия смерти и жизни. Да, тогда оказывается, что мы не принадлежим полностью этому миру, мы уже причастны будущему веку. Мы отчасти находимся там, где теперь человек, которого мы любим. Все, что, как мы знаем, было причиной его смерти, – становится нам чуждым, и мы отворачиваемся от этого. Но, если подумать о Христе, – мы знаем, что Он умер от нашего греха, и если бы мы умели любить Христа, мы стали бы чуждыми убившему Его греху. Мы действительно пустились бы в поиск высшего, стали бы странниками на том пути, на который прежде нас вступил Тот, Кого мы любим больше всего, – Христос, – куда вступили все те, кто нам действительно дорог и уже ушел от нас. Вы, вероятно, помните место из "Спящего Вооза" Виктора Гюго:

Но, разлученные, мы с нею слиты все же:

Она во мне жива, а я почти мертвец (4)

Вот куда приводит нас смерть каждого человека, который нам дорог. Мы все меньше привязаны к временному, то есть, в конечном итоге, к призрачному, и все больше должны укореняться в вечном и незыблемом. И когда имя любимого – Иисус Христос, если Он – Муж скорбей, Тот, Который нас так возлюбил, что умер за нас и захотел – Он, сама Жизнь, – умереть нашей смертью, чтобы влить в нее Свою жизнь, – может быть, тогда мы начинаем понимать, хотя бы отдаленным чутьем, как святые могли забыть все, отрешиться от всего, оторваться, освободиться и жить дальше на этой земле свидетелями вечной Жизни, уже опытно им известной, с полнотой, которая нам недоступна.

Конечно, слово любовь мы употребляем на тысячу ладов и большей частью неуместно. Мы произносим: Я люблю клубнику со сливками так же легко, как говорим: Я люблю тебя – Богу или той, которую мы избрали. Однако во всех этих случаях значение слова люблю совершенно различно. Оставим пока клубнику со сливками, оставим и Бога: подумаем о человеческих отношениях. Как часто, когда мы говорим я тебя люблю, "я" – огромно, "тебя" – совсем маленькое, а в "люблю" нет ничего динамичного. Можно было бы, вопреки грамматике, сказать, что это простой союз, или, вернее, крючок, который позволяет огромному "я" подцепить и держать в плену то малюсенькое "тебя", которое имеет несчастье "быть любимым". Как часто в семьях, в человеческих отношениях, – в порыве честности или при вспышке досады, – мы бываем готовы сказать: "Люби меня поменьше! Дай мне свободу, дай мне покой, дай мне быть самим собой, я хочу дышать, я – пленник твоей любви". Начиная с этого малого, убогого уровня, мы можем расти, мы можем через все углубляющиеся, утончающиеся, расцветающие отношения постепенно обнаруживать, что "тебя" тоже имеет личность; что у него есть лицо, взгляд, душа, чувства, что глубже того, что нас привлекло поначалу, в этом "ты" есть вся человеческая тайна, где обитает Бог. Тогда "я" начинает умаляться, а "ты" расти, – между ними устанавливается своего рода равенство, равновесие, подлинные отношения: слово "любить" вместо того, чтобы означать простое обладание, выражает живое отношение, обмен, где и даешь, и получаешь. И если это отношение углубляется, если наш опыт любви становится тоньше и возвышеннее, тогда постепенно совершается чудо: тот, кто сначала думал только о себе самом и о обладании другим, – все больше забывает о себе. Он забывает о себе до такой степени, что в конечном итоге даже не может вспомнить о своем собственном существовании, потому что существует только любимый. Это мы находим в отношении Бога к нам, Христа по отношению к нам. Христос стал рабом среди рабов, мертвецом среди мертвецов, осужденным среди осужденных, Он Себя забыл до конца, Он отдал Свою жизнь, истощил Свое величие и великолепие, лишь бы мы – мы-то! – смогли вырасти в Его меру.

Мы, при всех наших взаимоотношениях, стараемся самоутвердиться. Мы настойчиво ищем признания, хотим, чтобы наше существование было принято, хотим места под солнцем – и тем самым встречаем отвержение, потому что наш ближний тоже хочет своего места, – а часто и нашего! Так что большинство отношений содержат напор, утверждение, настояние: "Я хочу, чтобы ты меня видел, я хочу, чтобы ты меня принял". В отношениях любви это требование излишне, потому что меня утверждает другой; следовательно, мне нет нужды утверждаться самому. Я существую, потому что я любим, – а не потому, что требую признания. Пшеничное зерно – твердое, ограниченное, окруженное оболочкой – образец целости, где невозможны отношения. Это зерно должно умереть, раствориться, чтобы стать способным на существование, которое Христос описывает в Евангелии Своим словом и Своим Образом. Утверждаемые Богом, мы можем жить. Утверждаемые взаимной любовью, мы можем не сомневаться в вечном бытии. Габриэль Марсель писал: "Сказать кому-нибудь: "Я тебя люблю" – то же самое, что сказать: "Ты никогда не умрешь"". Это отношение – через крещение, причастие, общинную жизнь, общение святых и трагическую, мучительную солидарность грешников, сознающих себя таковыми – это-то отношение и составляет наше единство, выражает нашу жизнь во Христе и позволяет нам жить в Нем. Христос, соединивший нас в Себе, призывает нас жить Его жизнью. Он предлагает нам полноту вечности, – но, вместе с тем, пока мы живем на земле, – наша судьба может быть лишь судьбой Христа: Как Меня послал Отец, так Я вас посылаю, – как овец среди волков. Христос уже пришел, все уже завершено, – но это завершение должно проявиться через нас динамически, через борьбу, устремленность, которая престанет лишь с пришествием Христовым. Мы тоже должны принять слово Христа, обращенное к Иоанну и Иакову, когда они просили у Него сесть по правую и левую руку от Него в Его Царствие: Можете ли пить чашу, которую Я буду пить? – то есть, готовы ли вы погрузиться в тот ужас, который отныне принадлежит Мне, Страсть, крест, смерть, сошествие во ад?.. Эти вопросы Он ставит всем нам: готовы ли мы отозваться? Мы не можем принять все это, если не прикоснемся хотя бы края, грани вечной жизни. Потому что погрузиться в смерть, не имея предвкушения вечной жизни, нам страшно; мы не сумели бы этого сделать...

Если мы – христиане, мы должны опытно знать, что жизнь победила смерть, что мы воскресли, что мы разделяем со Христом все, что Он есть, потому что Он разделил с нами все, чем являемся мы. Мы, христиане, – люди Незаходящего Дня, Восьмого Дня. Мы уже принадлежим грядущему Царству. В Литургии есть абсурдное как будто выражение, которым мы просим у Бога дать нам участвовать сегодня в Его грядущем Царстве. Грамматически – это безумие. Но это – безумие Креста, безумие Евангелия, безумие христианского опыта. Мы знаем, мы уже знаем, мы не могли бы совершать Евхаристию без этого знания, мы не могли бы благодарить Бога за всю человеческую историю перед лицом ее ужаса и трагизма. Не актом доверчивости, но в таинстве веры мы знаем, что победа уже одержана, что всякое страдание уже побеждено, что всякая смерть имеет смысл, что всякая трагедия не то что превзойдена, а включена в богочеловеческое становление, где она обретет вечный смысл. Мы уже можем сказать с мучениками, которых упоминает Апокалипсис: Ты был прав, Господи, во всех путях Твоих... Только при этом условии мы можем во всей правде совершать Евхаристию, высший акт благодарения. Иначе – берегись! Как бы Евхаристия не стала действием, которым мы благодарим Бога за то, что сами не выстрадали того, что выстрадали другие. Как бы не оказалось, что мы в состоянии благодарить Бога за человеческую историю, лишь забыв о ней.