«...Иисус Наставник, помилуй нас!»

Четыре раза в год у нас бывает одна суббота, которая называется "говение": два раза в год на английском языке, два раза в год на русском языке. Происходит это так: мы начинаем с молитвы, затем я провожу беседу, которая длится минут сорок, после этого период приблизительно три четверти часа или час, когда все обязаны молчать. Кто не в состоянии молчать – идет в ризницу (3), но в храме никто не говорит, не мешает другим "вмолчаться" в тишину и внутреннюю и церковную, потому что в церкви есть своя тишина. Один французский писатель так описывал переживания одного из своих героев: этот человек услышал тишину и вдруг понял, что эта тишина – живое Божие присутствие... Так что я беспощадно требую, чтобы люди не мешали другим вмалчиваться в свои глубины. Затем мы вместе питаемся, то есть каждый приносит что-то свое, и мы вскладчину едим то, что принесено, пьем чай. Потом вторая беседа и второе молчание, а затем общая исповедь, которую я провожу не так, как в России проводят общие исповеди. Она проходит так: я читаю ряд молитв из службы подготовительной к причастию, но опять-таки не все; затем я произношу вслух исповедь, которая – моя исповедь перед Богом, в контексте тех двух бесед, которые я проводил; они тематичны и исповедь тоже тематична в этом смысле. Она длится обычно минут двадцать-тридцать-сорок. Это зависит не от моей греховности, а от содержания бесед, от содержания молитв, – чем они меня вдохновили. Затем мы снова коротко молимся, и затем все получают разрешительную молитву. Если почему-либо кто-то хочет исповедоваться отдельно, это возможно, но большей частью никто не приходит, потому что такая исповедь объемлет достаточное поле греховности или внутренней жизни. И после этого в воскресный день все, кто был на этом говении, могут причащаться.

Наши обращенцы жаждут причащения и идут к причащению чаще и больше, чем наши коренные русские православные. Но я заметил процесс: после нескольких лет православной жизни они начинают причащаться немного реже, исповедоваться глубже, и начинается процесс нового соотношения исповеди, причащения и их внутренней жизни.

Конечно, некоторые переживают богослужение более естественно, чем другие, в зависимости от "даровитости" своей в этом отношении и от того, к чему они привыкли раньше. Потому что наше богослужение, конечно, очень непохоже на протестантское или англиканское, или католическое богослужение.

Я помню одну теперешнюю прихожанку. Она ко мне пришла неверующей и говорит: "Вы мне должны объяснить, что такое Бог". Я ей ответил: "Бог – наш Отец". Она с ужасом вскочила со стула: "Что угодно, но не это!" Я спросил: "А в чем дело?" И оказалось, что ее отец был тираном, мучителем всей семьи, он измучил и жену и детей, и для нее слово "отец" значило самое страшное, что может быть в жизни. Мы после этого с ней говорили, постепенно она пришла к православной вере, но говорила: "Я не могу стать православной. Я никогда не смогу поступать так, как русские поступают. Я слишком скована, я никогда не смогу купить свечу, стать на колени, поцеловать икону, поставить свечу; как же я буду православной?..". Я посоветовал: "А вы будьте православной в душе и ничем этого не выражайте"... Прошло несколько лет; она приходит, покупает свечу, кладет земные поклоны, ставит свечи, целует иконы. Все это постепенно выросло в ней как внутренний опыт. А если бы я ее дрессировал, сказав: "Вот, поступай так, поступай сяк", – то эта "дрессировка" – я нарочно употребляю это слово – ей помешала бы вырасти внутренне, хотя внешне она все делала бы, как следует.

В этом смысле меня пугает то, что сейчас часто бывает в Русской Церкви: людей стараются научить, как себя вести, тогда как надо было бы им говорить: "Веди себя, как хочешь (ну, в пределах разума или приличия) и жди, чтобы в тебе родились такие чувства, которые сделают для тебя естественным то, чего Церковь от тебя ожидает и что верующие делают". Святой Августин в своих писаниях говорит: "научись любить, и делай, что хочешь..." Это не значит, конечно, произвол, это не значит бесчинство, разврат, но это значит: не заковывайся с начала в формы, потому что форма тебя задушит, если это не естественная твоя форма.

Наши верующие гораздо живее (я говорю, конечно, в среднем), чем верующие других вероисповеданий, потому что быть православным среди моря инославных требует выбора и решимости. Прихожане едут два-три часа в церковь и столько же обратно. Самое простое – пойти в соседний англиканский или католический или протестантский храм, – нет, приходят. И поэтому люди, которые встречаются в церкви, все знают, что у них одна вера, одна духовная традиция, что они пришли в этот храм, не потому что он самый близкий или удобный, а по убеждению. И у нас бывает очень много посетителей, которые приходят молиться, просто молиться среди людей, представляющих собой живую верующую семью единой веры, единого религиозного опыта. Благодаря тому, что мы небольшая община, мы друг друга хорошо знаем. Я почти сорок лет на одном месте, я знаю каждого человека по имени, я знаю его родителей, знаю бабушку и дедушку, знаю близких и дальних, и потому отношения удивительно глубокие и близкие. Нет ни одного человека, кто у меня не исповедовался; крестил я всех, кто теперь уже отцы семейств, я – или если не я лично, то мы – теперь венчаю их детей; поэтому есть сознание общины, личной дружбы. Многие со мной на "ты", потому что мы друг друга знали Бог весть сколько лет; конечно, отношения от этого рождаются семейные. У нас нет такого чувства величия епископа или какой-то его отдаленности: живем вместе. И потом, я живу гораздо проще – cлава Богу! – чем приходится жить архиерею в России, где у него большая административная работа и вообще сложная жизнь. У нас собор, в соборе сторожка, я в этой сторожке живу, я на себя готовлю, я свою комнату чищу, я на себя секретарствую – и блаженствую, потому что это единственное, что у меня остается от монашества, говоря о внешней стороне. В десять часов вечера я закрываю церковь и до следующего утра я один; это дает мне возможность иметь вот эти две жизни – свою монашескую жизнь, где я могу молиться: если ничего не стрясется за ночь, то никого нет; и с другой стороны – пастырская работа.

* * *

Православные в провинции всегда были, конечно. Поскольку я одиннадцать лет был единственным священником на всю Великобританию и Ирландию, то что бы ни случалось, где бы ни случалось, – надо было ехать, и это было не так просто, в общем. А потом стали появляться маленькие общинки, и нужно было находить им священников. И мальчики моей воскресной школы начали подрастать и становиться священниками. А затем начали появляться священники, именно – появляться, я их не искал, я их не создавал. Они появлялись каким-то Божиим мановением, чудом прямо.

По обстоятельствам двух родов мы заняли в Англии очень особое положение. Первое обстоятельство то, что у нас было очень много рассеянного люда и относительно мало компактных групп; а второе – поскольку в Англии очень мало русской эмиграции, чисто житейски она не может содержать священников в том числе, которое нужно было бы иметь ввиду рассеянности. И вот я предложил – и это было принято одним за другим нашими священниками – что каждый, кто будет посвящаться, будет сам себя содержать работой, а приходской, пастырской работе отдавать все – в пределах разума – свое свободное время. И это мы рассматриваем не как несчастье. Тот факт, что он священник в какой-то среде, делает его священником данной среды; эта среда является его паствой. Например, отец Иоанн на западе Англии преподает драматическое искусство, и в результате все его студенты сталкиваются с верующим убежденным православным священником, который, конечно, им не навязывает Православие, но открывает им его. А те люди, которые к Православию не приближаются, идут к нашему священнику со своими духовными или семейными или душевными проблемами. Поэтому я всем нашим священникам объяснял в свое время, что их паства – не только православные, которые уже нашли себе родной дом в православном храме, их паства – те люди, которым нужен Христос, которым нужно Евангелие в его чистоте, которым нужна пастырская забота. А эти люди – вне храма, их надо искать, надо идти к пропавшим овцам, а не к тем овцам, которые уже находятся в ограде. И в этом отношении наши священники рассматривают необходимость заработка не как несчастье, а как замечательную возможность расширять свою пастырскую деятельность. Причем не "обращать" в Православие, а давать изнутри Православия все богатство, какое люди могут воспринять, до момента, когда они воспримут самое Православие. Или, если не воспримут, они во всяком случае уходят обогащенными тем, чего раньше у них не было.

Вот принцип, на котором мы живем; и вот почему я думаю, что можно жить в миру и делать определенное дело. Я совсем не хочу сказать, что это возможно в России; разумеется, если у священника приход в десять тысяч человек, не может быть речи о том, чтобы он занимался чем-то другим; тогда у него настолько много работы, что оправдывается его существование. Но что совсем не оправдывается, по-моему, это положение священников, у которых не хватает работы, а они все-таки живут за чужой счет, – это ужасно разрушительно. Для более старого человека это ничего, но для молодого это нехорошо.

Мы стараемся иметь священника для целой области или расположить наших священников так, чтобы они могли быть на одной линии железной дороги куда-нибудь. Поэтому наши приходы разделены очень странно, они несколько неопределенной формы. Но епархия постепенно, медленно растет. Растет, в сущности, на духовничестве и на личной работе.

У нас сейчас из 16-ти священников всего четверо русской крови или русского языка, все остальные – англичане, которые могут служить на славянском языке, могут сколько-то понимать русскую речь, но сами – укорененные члены той нации и того места, где они служат. Они стали православными по личному убеждению и благодаря личному внутреннему перевороту. Я считаю, что это хорошо. Когда первые англичане пришли, они должны были приспособиться, привиться к чисто русскому приходу, и это нелегко: тут и культура, и менталитет, и язык... Хотя, с другой стороны, первое поколение было счастливее, чем теперешнее, потому что первое поколение привилось к стволу тех людей, которые, может быть, ничего особенного не знали, но которые, как рыба в воде, плавали в Православии. Некоторые из них были удивительно простые люди. Я помню одну неграмотную женщину, которая была как бы воплощением русского деревенского Православия, она в начале даже не понимала моих проповедей. Она меня научила говорить не птичьим языком, а нормальным. Я помню, раз после проповеди она ко мне подошла и говорит: "Ах, отец Антоний, как же вы хорошо проповедуете! Я стою и плачу, плачу – потому что ни слова не понимаю". После этого я понял, что надо говорить так, чтобы люди понимали.

* * *

Подготовка священнослужителей в нашей епархии обстоит так. Мы готовим одиночек, одного после другого; когда у нас появляется молодой человек, о котором мы думаем, что он может стать священником, мы его берем, если можно так сказать, в оборот. Один из нас его обучает уставу и литургике, я его обучаю пастырскому богословию, другой священник занимается с ним догматикой... И в течение неопределенного времени, в зависимости от того, как он развивается, мы его готовим, и в свое время ставим, когда люди в нем видят возможного священника.