Путь моей жизни. Воспоминания Митрополита Евлогия(Георгиевского), изложенные по его рассказам Т.Манухиной

Литургию тоже служил владыка Арсений. Из Семиезерской Пустыни прибыла в собор чудотворная икона. К концу обедни из монастыря принесли икону Казанской Божией Матери, а "Семиезерскую" вынесли из собора. Тут обе иконы встретились.

— Две сестры повидаться пришли, — говорил архиепископ Арсений.

Народу собралось видимо-невидимо. Начался молебен. Нас, старших архимандритов, сослужащих архиерею, было двое: ректор Петербургской Духовной Академии архимандрит Сергий (Страгородский) [22] и я. После молебна архиепископ должен был поднять икону Казанской Божией Матери и благословить народ на четыре стороны. Тяжелую икону мы помогали поднимать. Справа архимандрит Сергий поддерживал ее левой рукой, а я слева — правой рукой.

— Что ты одной-то рукой? Одной рукой полдела делают… — сказал мне архиепископ Арсений.

Праздник Казанской Божией Матери самое яркое впечатление за все время моего пребывания в Казани. Ознакомиться с городскими достопримечательностями мне не удалось, не удалось и познакомиться с профессорами Казанской Духовной Академии.

Годы моей ректорской службы были связаны с разнообразной административной деятельностью. Я посвящал ей время и силы до полной самоотдачи. Заботы о семинарии, интересы церковной жизни Холмского края, церковного устроения его народа развивали во мне чувство пастырской любви, но ставили в жизненные условия, мало способствовавшие движению вперед на монашеском пути. И все же моя жизнь этого периода в какой-то мере с этим путем совпадала и его обетам не противоречила. Я отдавался делу безраздельно, себе не принадлежал. Личным интересам места не было. Сознание, что я лишь орудие церковных надобностей, убивало эгоизм и эгоцентризм, а некоторая доля самоотречения и самоотвержения давала пищу моим духовным запросам.

Очень помогало мне и общение с женскими монастырями, когда я стал "благочинным". Монастыри, как я уже сказал, были прекрасные, культурные; в них поддерживался высокий уровень духовной жизни; монахини с воодушевлением, ревностно служили Богу и народу. Такие игуменьи, как матушка Екатерина или мать Анна, м. Афанасия, Елена, Магдалина, были большие величины, души необыкновенной духовной одаренности, общение с ними могло оказать лишь благотворное влияние. Но и самые обязанности благочинного помогали мне. Я проникался интересами монашеской жизни. Настоятельницы ездили ко мне, я — к ним; мы совещались, обсуждали, решали вопросы монастырского устроения или управления, беседовали на духовные темы… Каждый новый постриг заставлял меня вновь передумать и перечувствовать идеал монашества. Приходилось не раз на протяжении нескольких месяцев беседовать с каждой приуготовляющейся к постригу сестрой, спрашивать ее, почему она хочет вступить на иноческий путь, знает ли его цель, имеет ли представление о его трудностях… Надо было выслушивать и ее вопросы, вникать в ее сомнения и недоумения — словом, стараться понять и почуять ее душу, как свою. Это оживляло во мне монашескую настроенность души. Каждый постриг был и мне напоминанием. Говоришь речь перед постригом и невольно спрашиваешь себя: "А сам-то ты таков ли, как ей говоришь?" Уча других, я тоже поучался. Я назидал и руководил монахинями, а они мне помогали своим духовным горением. Молодые постриженницы делались как бы моими духовными дочерьми. Между нами возникала переписка чисто аскетического содержания, завязывались отношения духовно-родственные. Некоторые из сестер делались настоятельницами и тоже под моим руководством устраивали или управляли монастырями. Во мне они находили единомышленника и идейного защитника культурно-просветительного направления их общественного труда. Некоторые епископы смотрели на наши холмские монастыри косо. "Школы, приюты, лечебницы… — при чем тут монашество?" — говорили они. А я стоял за них, потому что сущность монашества — самоотверженная любовь и служение Христу. Общественная деятельность холмских обителей была лишь особой формой проявления любви к Богу и ближнему в соответствии с духом времени и нуждами местного населения.

Общение с женскими монастырями поддерживало во мне необходимый уровень духовной жизни, отрезвляло, не позволяло расплываться в одной внешней административной деятельности. Летние мои поездки — посещение Соловков и других монастырей — тоже давали мне многое. Там я воспринимал монашеский идеал в конкретных образах, перед моими глазами проходили живые и яркие его типы.

Случалось мне время от времени выезжать и в мужской Яблочинский монастырь. Ничем замечательным он не отличался, кроме славного прошлого: он хранил нерушимую верность православию в течение пятисот лет, несмотря на все исторические бури и натиски католичества. При мне состав монахов был малокультурный. Один монах, например, никогда не мылся; одержимый страстью сребролюбия, он не расставался со своим сокровищем — зашитыми в тряпочку деньгами, которые он прятал на груди. Физическая его неопрятность давала себя чувствовать обонянию окружающих, и богомольцы избегали у него исповедоваться. Никакие уговоры братии на него не действовали, и настоятель велел его вымыть силой. Послушники схватили его и потащили в баню. Старик отбивался, кричал и плакал. Тем временем скребли, мыли и проветривали его келью. Там нашли кучу сгнивших селедочных головок, всевозможные отбросы, объедки и неописуемую грязь. Больше всего волновала старика судьба его сокровища. "Где мой кошелек?" — рыдал он в бане. Его успокаивали, говорили, что он цел, у настоятеля, что его отдадут… Вымытый и одетый в чистое белье, монах продолжал горько плакать. Деньги ему вернули и уговорили съездить с казначеем в Холм и сдать их в сберегательную кассу. Однако там его сбережений не приняли: от грязи и сырости в тряпочке завелась плесень, а бумажки издавали нестерпимое зловоние. Потом пришлось бумажки оттирать, отмывать и сушить на солнышке.

В Яблочинском монастыре я служил, мог пользоваться уединением, и тут тоже меня обвевал монашеский фимиам… Я гостил у настоятеля архимандрита Германа.

Такова была моя духовная жизнь периода ректорской службы. Должен сказать, что чувство любви к народу за эти годы у меня развилось, но духовной жизни мне приходилось уделять мало времени. Монашество требует либо уединения, либо корпорации. Ни того ни другого не было. Не было и столь необходимых для молодых монахов периодических съездов в каком-нибудь монастыре для говенья, для внутреннего самоуглубления и взаимного религиозно-просветительного общения. Митрополит Дионисий, глава Православной Церкви в Польше, в настоящее время [23] хочет реализовать эту мысль и сделать один из монастырей таким прибежищем для молодых образованных монахов, дабы они проводили там 1–3 года после пострига; впоследствии такой монастырь должен стать тем "Отчим домом", куда периодически могли бы приезжать монахи, чтобы набираться новых духовных сил для дальнейшего служения.

Благоприятные воздействия, о которых я сейчас рассказал, не дали совсем заглохнуть во мне монашеской прививке. Не могу тут не упомянуть и о добром влиянии духовника Холмской семинарии о. Илариона, который когда-то, в Туле, приуготовлял меня к постригу [24]. Он и теперь меня цукал, неодобрительно, хоть и снисходительно, качал головой, глядя на мои шелковые рясы, и зорко следил, чтобы у меня не засиживались монахини. Как-то раз приехала ко мне по делу мать Елена, настоятельница Красностокской обители. Большая ревнительница духовной жизни, она всегда мне задавала множество вопросов, требовавших обсуждения и решений: то ей хотелось, чтобы я написал новый устав для монастыря, то высказал свое суждение по поводу той или иной сестры и т. д. По духу она мне близка. В тот вечер беседа затянулась, и мать Елена засиделась. Смотрю, о. Иларион подозрительно поглядывает, сидит, ждет, не уходит. Лишь только настоятельница вышла, нравоучительно сказал мне:

— Хоть она и игуменья, а нечего ей так долго сидеть. Поговорила — и прощай…

О.Иларион умер в 1901 году. Я его в Холме и похоронил.