Путь моей жизни. Воспоминания Митрополита Евлогия(Георгиевского), изложенные по его рассказам Т.Манухиной
Если дух учебного заведения в какой-то мере зависит от личности главного начальствующего лица, то личность преподавателей воздействует на учащихся независимо от предметов, которые они преподают. В Академии были преподаватели, которые запомнились не только как лекторы — специалисты своего предмета, но и как люди.
Прежде всего упомяну профессора Виктора Дмитриевича Кудрявцева. Он был один из тех ученых, которые оказывают на своих учеников всесторонне благотворное влияние, хотя, быть может, в годы учения оно для их сознания и неуловимо. Из профессоров он был старейший. В русской философии В.Д.Кудрявцеву по праву принадлежит почетное место защитника христианских основ в философии. В его сочинениях разработана целая религиозно-философская система, целое мировоззрение. Его ученость, его знаменитость нам импонировали. Сочетание учености с глубокой религиозностью, с практикой благочестия свидетельствовало о том, что наука и вера не противоположны. Мы внимательно прислушивались ко всему, что он говорит, и верили в необманность его слов. Как был он не похож на тех духовных лекторов, которые говорили: «Нас обманывали, и мы обманываем…» Он был не только назидателен, но и обворожителен. Что-то было прелестное в этом старике. Помню, когда впервые нам предстояло говорить с ним, мы шли к нему со страхом: как-то он нас примет? И вдруг нам навстречу спешит старичок в белом пиджачке — и приветливо: «Пожалуйте, пожалуйте…» За всякой службой мы могли наблюдать, как он со своей супругой-старушкой, войдя в храм, ставят свои две свечки, а потом усердно молятся у правого клироса.
В.Д.Кудрявцев умер, когда я был на 3-м курсе. Дня 3–4 он лежал без признаков тления. Жена его не могла поверить, что он действительно умер, и, кажется, настояла, чтобы наш доктор перед погребеньем проколол ему сердце.
Замечательный человек был и профессор Дмитрий Федорович Голубинский (сын знаменитого философа протоиерея Ф.А.Голубинского). Он читал естественнонаучную апологетику — предмет, который ему было поручено читать пожизненно. Это был живой святой. Он напоминал юродивого. Одевался плохо, носил костюм фасона прошлого века; был другом всей нищей братии в Сергиевском Посаде, которая ходила за ним толпой. Каждое утро он молился у гроба Преподобного Сергия. Смирением он отличался необычайным.
Один студент приехал впервые в Академию, вошел в ворота и видит: невзрачный старичок… Студент ему и крикнул: «Сторож, донеси-ка мои чемоданы!» Старичок донес. А потом на экзамене — о ужас! — он за экзаменационным столом…
Был Д.Ф.Голубинский большой любитель астрономии. В морозную, звездную ночь, весь завернутый в платки, уставит, бывало, на дворе телескоп и зовет нас: «Идите, идите смотреть, луна видна, горы на ней…»
Помню, показывал он нам волшебный фонарь — портреты знаменитых людей: профессоров, ученых, святителей… а потом показал Малешота, Карла Фогта, Штрауса… и при этом сделал заключение: «Смотрите, как неверие и соединенная с ним безнравственная жизнь искажает лицо человека». Студентам это показалось убедительным, и они разразились аплодисментами.
Все над ним подсмеивались, а благотворное влияние он все же оказывал. Когда он умер, вся посадская беднота его оплакивала.
Были профессора, которые не столько влияли своею личностью, сколько пробуждали всеобщий интерес к своему предмету умением талантливо, даже блистательно, его читать. К ним надо отнести профессора В.О.Ключевского. Аудитория у него была всегда битком набита. На его лекции шли все. Читал он у нас свободнее, чем в Московском университете, где ему приходилось несколько умерять либерализм своих историко-политических воззрений. Он был осторожный и умел всегда учитывать обстановку. Приезжал он еженедельно из Москвы на понедельник и вторник: ночевал в монастырской гостинице. Наша профессура любила выпить, и Ключевский вдали от Москвы и строгой пожилой своей жены подвергался искушению Бахуса. Впоследствии он один уже не приезжал, его сопровождала жена.
В нашей Академии преподавал Алексей Иванович Введенский, даровитый профессор. Он читал историю философии. Молодой ученый, только что приехавший из Германии, он не приобрел еще той меры лекторской опытности, когда лектор умеет, когда надо, несколько затянуть или сократить свою лекцию. Обычно наши профессора читали не 1 час, а 1/2 часа, и это считалось в порядке вещей. Но вот к нам приехал строгий митрополит Московский Иоанникий. В его присутствии Введенский прочел положенные полчаса — и умолк. «Ваше Высокопреосвященство, я истощился…» — пояснил он. Митрополит разнес его при нас в пух и прах: «Это недопустимо! Вы должны готовиться!»
Были и другие выдающиеся профессора, завоевавшие себе по всей справедливости почетное положение в богословской науке, доктора богословия, одни — популярные, как, например, профессор общей церковной истории А.П.Лебедев; другие — замкнутые, всецело погруженные в свою науку, отшельники, как, например, знаменитый профессор истории Русской Церкви академик Е.Е.Голубинский, профессор М.Д.Муретов. С ними входили в общение отдельные, наиболее серьезные студенты, получавшие от них руководство в своих научных работах; но на общую массу студенчества они имели мало влияния.
Литературное отделение, на которое я записался, не имело выдающихся профессоров. Профессор русской литературы Воскресенский читал палеографию скучно, сухо и развить в слушателях любовь к литературе ему было трудно. Доцент иностранной литературы Татарский в жизни был легкомысленный человек, любитель выпить, поиграть на бильярде, побалагурить. Он примыкал к той группе наших молодых доцентов, которые водили компанию со студентами и не прочь были пойти с ними развлечься в трактир.
Как я уже сказал, я был на 3-м курсе, когда ректором стал архимандрит Антоний и в Академии повеяло каким-то новым духом. Я восчувствовал его, как и многие мои товарищи, и в моей душе началась большая внутренняя работа. Мечты о невесте, о деревенской идиллической жизни семейного сельского священника стали постепенно терять свою пленительность, побледнели, потускнели от противопоставления им идеала монашества, но, и поблекшие, они в душе моей жили…
Серьезный перелом в пользу монашества произошел во мне при переходе с 3-го курса на 4-й. Стыдно признаться, но на меня потрясающее впечатление произвела «Крейцерова соната». Она ходила по рукам в рукописи, мы читали ее из-под полы. Все мои юные мечты разлетелись прахом… Боже мой, за красивым фасадом — какая грязь! Как подойти к чистой девушке? Высота, чистота семейной жизни — и пошлый ее реализм… Я ужасался. Мне представлялась трагедия, мрачная безысходность. О темных сторонах брака, не только в «Крейцеровой сонате», но и вообще в русской литературе, написано много, и нигде — ни в ней, ни в себе — я не находил разрешения этого вопроса. С одной стороны, Лиза Калитина, с другой — грубая действительность. И чем выше идеал, тем конфликт ужаснее. Будучи не в состоянии сочетать эти две противоположности, я отошел от самой проблемы с сознанием, что я моего идеала не достоин… Что-то надломилось тогда в моей душе, и я стал серьезно думать о монашестве. Мысль эта у меня не соединялась с отрицательным взглядом на семью и брак; врагом семейной жизни я не был. Меня коробило, когда о ней говорили цинично, с хохотом; от подобных разговоров я уходил: они мне казались поношением святыни брака, его таинства. Нетерпение, презрительное отношение архимандрита Антония к проблеме брака мне было чуждо.