Путь моей жизни. Воспоминания Митрополита Евлогия(Георгиевского), изложенные по его рассказам Т.Манухиной
— Что для этого надо предпринять? Как нам действовать? — недоумевали мы.
— Просить через Клемансо. Сейчас обсуждался Версальский договор, Падеревский [93] находится в Париже. Можно написать, попросить…
— Но как это сделать?
— Через французского военного агента во Львове. Вручите ему петицию. Давайте вместе ее напишем…
Шептицкий прекрасно средактировал набросанное нами прошение, в котором мы указали, что, арестованные украинцами, мы вверили себя великодушию польского правительства и просим его об освобождении.
Французский атташе во Львове оказался мой знакомый: мы встречались с ним еще в дни войны в доме генерал-губернатора графа Бобринского. Он проявил полную готовность нам содействовать и осведомился, куда мы по освобождении хотели бы направиться — к Деникину или к Юденичу? Мы заявили, что хотели бы поехать к Деникину, чтобы быть ближе к нашим епархиям. Наша петиция была отослана Клемансо, а мы стали ждать ответа. Ждать его пришлось уже в новых условиях.
Через день-два пришло предписание польской комендатуры выслать нас в Краков.
Опять везли нас под конвоем жандармов. Дорогой мы узнали, что военный комендант Кракова — бывший генерал русской службы Симон. В Житомире, в бытность митрополита Антония архиепископом Волынским, он командовал одним из полков; тогда он приезжал к владыке Антонию с новогодним визитом, они встречались на общественных собраниях, на официальных торжествах… Мы приободрились и, по приезде в Краков, попросили жандарма протелефонировать генералу с вокзала о том, что мы приехали и просим нас сейчас же принять. Жандарм вернулся и сообщил: генерал Симон принять не может, а если мы имеем что сказать ему, то можем написать и передать через конвойного. "Ну, — подумали мы, — и перемена…"
Нас направили в монастырь, расположенный под городом, на берегу Вислы, в местечке Беляны. Это была обитель монахов-молчальников ("camaldules"). Устав этого монастыря сочетает уставы Василия Великого и св. Бернара (в основных правилах он близок траппистам). Живут они не общежительно, а в домиках, которых настроено множество. Каждый затворник имеет свой домик с маленьким огородом; по желанию монахи разводят на грядах капусту, землянику, цветы, табак; камальдулы курильщики завзятые, и табак разводят почти все. Монастырские постройки окружает прекрасный сад. Высокие двойные стены отделяют эту обитель молчания от всего мира. Одежду монахи носят грубую, шерстяную, никогда ее не снимая — ни ночью, ни в летний зной; донашивают ее до полной ветхости; периодически монах ее сам стирает в прачечной — и опять на плечи.
Странное впечатление поначалу произвел на нас этот монастырь. Монахи молчат: скользят тенями… Тишину нарушает только стук их сабо: хлоп-хлоп-хлоп… Приветствуют друг друга неизменным "memento mori, frater…" [94] — и опять молчание. На богослужение все собираются в костел. Мрак такой, что едва различаешь фигуры, гробовая тишина, один из монахов служит перед престолом: ни возгласов, ни пения, ни чтения, — только немые жесты, поклоны, движения… Прямо жутко от этой немоты и темноты… Поют они только "девятый час", но их пение более похоже на завывание, чем на пение: от долгого молчания голоса теряют благозвучность и все сливается в одно гулкое УУ… УУ… УУ…
С нами разговаривали только три монаха: настоятель, иногда навещавший нас, магистр (или начальник послушников), очень добрый, веселый старик, старавшийся нас чем-нибудь развлечь, и библиотекарь. Все трое относились к нам ласково и сердечно. Магистр приносил нам ягоды, фрукты, которых в монастырском саду было изобилие. "Я вам, как птенчикам в гнездышко, угощение приношу…" — как-то раз сказал он, указывая на гнездо, которое ласточки свили около нашего окна. Однажды, добродушно посмеиваясь над пением своих собратьев, он спросил: "Слышали, как волки выли?"
Остальные монахи, хоть с нами и не разговаривали, но их доброе, ласковое отношение мы чувствовали. Религиозный подвиг сказывался. Чудные были монахи.
К сожалению, мы жили в окружении не одних монахов, а 7 человек жандармов — "пилсудчиков" неотступно сторожили нас. Ни на шаг без вооруженного конвоя. Даже ночью они не оставляли нас в покое. Часа в два-три ночи стучатся: "Вы здесь?" — "Здесь…" Без вооруженного провожатого мы не смели выйти в сад. Стояла поздняя весна: все в цвету, листва уже густая, в аллеях тень, теплый ветерок… Но прогулки в сопровождении жандарма не доставляли удовольствия, особенно когда конвойный начинал рассказывать, как они, поляки, били "москалей"… Я облюбовал кроликов неподалеку от нашей келии, стал их кормить, носил им капусту. Но и это утешение было отнято: подошел жандарм и строго: "Кто дал вам разрешение ходить сюда? Надо спросить позволение…" Эта зависимость от конвоя так митрополиту Антонию надоела, что он перестал выходить из кельи, устраивал сквозняки, чтобы подышать чистым воздухом, но спрашивать разрешения по поводу каждого шага больше не желал; в результате он простудился и так занемог, что мы взволновались.
Однообразие нашей жизни нарушило неожиданное прибытие генерала Симона, приехавшего к настоятелю пить кофе. Он выразил желание посмотреть на арестованных. Нас вывели в столовую…