Пути небесные. Том I
На другой день она попросила Виктора Алексеевича пойти с ней в приходскую церковь, недалеко от них, и отслужить панихиду по новопреставленном рабе - "нет, теперь уже не новопреставленный он, больше сорока дней прошло" - по рабе Божием Алексее: "О нем надо особенно молиться". Виктор Алексеевич охотно согласился и даже опускался на колени, когда опускалась Даринька. Заодно отслужили и по матушке Агнии. Курносенькая просвирня, та самая, что принесла во время Даринькиной 6олезни святой водицы, Марфа Никитична, - она теперь хаживала к ним, но боялась беспокоить барина и пила чай с Даринькой на кухне, - подкинула и Виктору Алексеевичу под ножки коврик, и он, растроганный печальными песнопениями и мыслями об Алеше, прибавил ей и от себя полтинник. Даринька расплакалась за панихидой, остро почувствовав утрату матушки Агнии, вспомнив тихую жизнь у нее и страшные похороны - безумство; плакала и от счастья, которое в ней томилось сладко. Уже на выходе просвирня просительно помянула: "А не помолебствуете великомученице Узорешительнице, ноне день памяти ее празднуем?" - и Даринька вспомнила в испуге, что сегодня как раз 22 декабря, великомученицы Анастасии-Узорешительницы память. Вспомнила - и с ней случилось необычайное: "Она стала будто совсем другая, забыла страх", - она до сего боялась даже проходить близко от монастыря, - и взволнованно объявила Виктору Алексеевичу, что надо ехать сейчас же в Страстной, отслужить благодарственный молебен перед ковчежцем с главкой великомученицы - она служила молебен с акафистом по выздоровлении и Богородице, и Узорешительнице, но только в своем приходе, - что "Узорешительница предстательствовала за нее перед Пречистой", что "сердце у нее горит, и теперь уж ей все равно, иначе и не найдет покоя". Виктор Алексеевич как-то встревожился, но тут же и согласился, плененный ее молитвенным восторгом, необычайной доселе страстностью, тревожной мольбой ее вгляда, по-новому очарованный. Она была восхитительна, под поникшей от инея березой, у сугробов, на похрустывавшем снежку, в зимне-червонном солнце, ожившая Снегурка: в бархатных меховых сапожках, в котиковой атласной шапочке, повязанной воздушно шалью, в бархатной распушенной шубке, - пышно-воздушно-легкая, бойкая, необычайная. Он на нее залюбовался. И вдруг, - взгляд ли его поняв, - она оглянула себя тревожно н затрясла руками: "Господи, что со мной! на панихиду - и такая!.. это же непристойно так" Он ее успокаивал, любуясь, не понимая, что тут особенного, шубка совсем простая. Она ужасалась на себя, а он любовался ее тревогой, детской растерянностью, голубоватым, со снега, блеском разгоревшихся глаз ее. Она корила себя, какая она стала, ничего не заработает на себя, избаловалась. Все повторяла: "Ах, что бы матушка Агния сказала, если бы видела!" Стала пенять, что он ее так балует - портит, столько роскоши накупил, такие сорочки прорезные "Кофточка одна, Господи пятьдесят рублей!!. надо с ума сойти а самого простого, расхожего, что нужно" Это было так неожиданно для него, так чудесно. И так было это детски-просто и искренно, что в глазах у нее заблистали слезы. Он сказал ей, что теперь купим все, целую Москву купим "Вон, видишь - показал он на что-то вдаль, когда они вышли из переулка на Тверской бульвар, - огромный, с куполом, на углу?.. сколько четыре, пять, чуть ли не шесть этажей это брата Алеши домина, и теперь н а ш как будто!" Она взглянула - и ужаснулась: этот огромный дом она хорошо знала, помнила, как он строился - и теперь этот дом н а ш?! Нет, это сон какой-то и все, что было, и все, что сейчас, - все сон. Она заглянула в его глаза, в синюю глубину, в которой утонула, и робко сказала: "Милый"
Они остановились наискосок от того углового дома: со стороны Страстного, в облаке снежной пыли мутно мчался на них рысак. "Постой, проедет"- сдержал Виктор Алексеевич Дариньку, которая хотела перебежать. Рысак посбавил, снежное облачко упало, и, бросая клубами пар, отфыркиваясь влажно, выдвинулся на них огромный вороной конь, с оскаленной удилами мордой. Они полюбовались на рысака, на низкие беговые саночки-игрушку, новенькие, в лачку, на завеянного снежной пылью статного черномазого гусара, в алой фуражке, в венгерке-доломане, расписанном жгутами-кренделями, с калмыжками на штанах, - подмятая шинель мела рукавом по снегу, - невиданное, праздничное пятно. Это был чудесный "игрушечный гусарчик", какими, бывало, любовалась Даринька в игрушечных лавочках, только живой и самый настоящий. И этот гусарчик крикнул: "Ба, Виктор, ты?!.." Виктор Алексеевич радостно удивился, представил Дариньке; "Князь Вагаев, вместе учились в пансионе" И гусар отчетливо отдал честь, сняв беговую рукавицу. Они весело поболтали, гусар опять четко приложился, склонившись в сторону Дариньки, окинув черным, как вишня, глазом, и послал рысака к Никитской.
"Совсем игрушечный! - сказала Даринька умиленно. - Никогда еще не видела настоящих".
Виктор Алексеевич объяснил, что это лейб-гусар, питерский, приехал на праздники к дяде, известному богачу-спортсмену, и будет б е ж а т ь на Пресне, у Зоологического сада, на Рождество, на этом вот рысаке Огарке, хочет побить известного Бирюка - орловца. На Бирюке едет тоже владелец, кирасир, - оба под звездочками в афишке, так как офицерам с вольными ездить запрещено. Даринька ничего не поняла. "После поймешь, - сказал, смеясь, Виктор Алексеевич, - ложу нам обещал прислать, непременно едем, пора тебе свет увидеть".
Даринька очень любила лошадей, а этот огромный вороной, которого зовут так смешно - Огарок, особенно ей понравился; все косил на нее плутоватым глазом и выкручивал розовый язык.
День был предпраздничный, сутолочный, яркий, с криками торгашей, с воздушными шарами, с палатками у Страстного, где под елками продавали пряники, крымские яблоки, апель-цы-ны и сыпали приговорками, подплясывая на морозе, сбитенщики с вязками мерзлых калачей. Бешено проносились лихачи, переломившись на передке и гейкая на зевак, как звери; тащили ворохами мороженых поросят, гусей; студенты с долгими волосами, в пледах, шли шумно, в споре; фабричные, уже вполпьяна, мотались под лошадьми с мешками, - все спешили. Даринька небывало оживилась, будто видела все впервые: пьянела с воздуха после болезни. В таком возбуждении, "на нерве", она быстро прошла под святыми воротами, мимо матушки Виринеи, сидевшей копной у столика с иконой, - один только нос был виден. Все было снежно в монастыре, завалено, - не узнать. Они прошли направо, к южным дверям собора, в светлую галерею - придел великомученицы Анастасии-Узорешительницы, и Даринька вдруг упала на колени перед сенью в цветных лампадах, перед маленькой, в серебре, гробницей с главкой великомученицы, склонилась к полу и замерла. Виктор Алексеевич смотрел растерянно, как в молитвенном исступлении, мелко дрожали ее плечи.
- Я понимал, что это нервное с ней и не надо ее тревожить, - рассказывал он про этот сумбурный день, - что она у предела сил, что теперь она вся в и н о м, вырвавшись страшным напряжением из жизни, ее вбиравшей. Я боялся, что с ней сделается дурно, что она не осилит боли, которая в ней таилась и вот обострилась нестерпимо. После она призналась, что был один миг, когда хотела она перед стареньким иеромонахом, который служил молебен, перед какими-то нищими старушками и беременными женщинами, тут бывшими, и монахиней пригробничной, от которой скрыла лицо вуалькой, покаяться во всеуслышание и молить-молить перед великомученицей, всех молить, валяться у всех в ногах, чтобы простили ей ее "мерзкую жизнь", ее "смертный грех блуда и самовольства".
Но она пересилила крик души: молилась в немом оцепенении. Вышли они неузнаваемыми и пошли за иеромонахом на кладбище, к заснеженной могилке матушки Агнии. Виктор Алексеевич поддерживал Дариньку, которая двигалась как во сне. Нет, могилка матушки Агнии была не занесена, - расчищена, и даже было усыпано песочком. Даринька бессильно упала на колени и крестилась мелкими крестиками, как с испуга. На дубовом кресте было начертано: "Блажени чистые сердцем, яко тии Бога узрят". А когда иеромонах с двумя перешептывавшимися послушницами запел "со святыми упокой", Даринька не смогла сдержаться и излилась в рыданиях. Виктор Алексеевич поспешил дать иеромонаху рублевую бумажку, сунул шептавшимся послушницам, что нашлось, и все, наконец, ушли. Даринька терлась лицом об оледеневшую могилку и взывала: "Матушка, прости ма-тушка!.."
- Матушка Агния, кроткая, "человеческая овечка", ее простила. Сказала ей, через ледяной бугорок сказала, сердцу о т к у д а-т о сказала, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Даринька у с л ы х а л а е е душу, я это видел: она вдруг подняла заплаканное лицо от бугорка, будто ее позвали, сложила, как всегда от большого чувства, руки ладошками у груди и бездумно глядела, вглядываясь в полнеба. Я не видел ее лица, только ресницы видел, с каплями слез на них.
Кладбище было маленькое, уютное, в старых липах. Снег сиял ослепительно на солнце, и усыпанные песком дорожки казались розовыми на нем. Эта снежная белизна и тишина утишали все думы, усыпляли. Даринька о т о ш л а, стряхнула с шубки, утерла глаза платочком, и примиренным усталым голосом, с хрипотцой, сказала, что здесь ей хорошо покоиться и она очень рада, что н а в е с т и л а. Ее напряженное лицо, скорбно захваченное большой заботой, обмякло в усталую улыбку. Он увидал глаза, те самые, как в июльский вечер, в келье матушки Агнии, осветляющие, звездистые, не было в них ни боли, ни испуга, ни тревожного вопрошания, они кротко и ласково светили. И он почувствовал, как тогда, что судьба одарила его счастьем, что отныне жизнь его - только в ней. Он взял ее руку и молча поцеловал. Она прошептала вздохом, как бы ища поддержки; "Ми-лый" - и сжала его руку.
Перед святыми воротами Даринька сдернула с головы кутавшую ее шальку, словно ей стало жарко, и, обернувшись к Виктору Алексеевичу, сказала н о в ы м каким-то тоном, решительным и легким: "Вот матушка Внринея удивится!" - и длинные ее серьги-изумруды закачались. Он не успел подумать, как она побежала к милостынному столику, положила серебреца на блюдо, перекрестилась на образок и, как когда-то белицей, поклонилась в пояс матушке вратарщице, закутанной от мороза до самых глаз: "Здравствуйте, матушка не узнаете?.."
- Я не верил своим глазам, - рассказывал Виктор Алексеевич, - что сталось с Даринькой, откуда эта легкость, даже бойкость? Подумалось - не болезнь ли После недавнего еще страха перед монастырем! Мимо ведь проходить боялась, а тут
Матушка Виринея оттянула свою укутку, пригляделась, и ее мягкий рот искосился в счастливую улыбку; "Ластушка де-вонька наша да тебя и не узнать стало, хорошая какая, богатая к нам была, не забыла Владычицу. Ну как, счастлива ли хоть?.. Ну, и хорошо, дай Господи не забывай обители. Ну, что тут, всяко бывает иной и в миру спасается, а то и в монастыре кусается. А это супруг твой, маленько припоминаю, душевный глаз. А вы, батюшка, жалейте ее, сиротку. Господь вас обоих и пожалеет, обоих и привеет, как листочки в уюточку". Они поцеловались, как родные, облапила матушка Виринея Дариньку.
Блестя оживленными глазами, от слез и солнца, Даринька, - что с ней сталось! - запыхиваясь, как радостные дети, высказывала свое, рвавшееся к нему, ко всем и всему в этом ярком, чудесном дне: "Ты слышал, что она сказала? матушка Виринея прозорливая, дознано сколько раз добрые глаза, милые глаза у тебя, сказала Господь нас пожалеет, привеет, как листочки в уюточку!.."