Пути небесные. Том I

Эта ночная встреча на Тверском бульваре стала для Виктора Алексеевича переломом жизни. Много спустя, перед еще более важным переломом, он прознал в этом "некую благостно направляющую Руку". Но в то раннее мартовское утро, на Страстной площади, случившееся представилось ему только забавным приключением. Смешным даже показалось, как это он разыграл романтика: утешал на бульваре незнакомую девицу, растрогался, проводил до святой обители, для чего-то и сам вошел, постоял у заутрени и даже не без волнения взглядом искал е е в полумраке храма, - совсем как герой Марлинского или Карамзина. Но за усмешкой над "несчастным героем нашим" была и мимолетная грусть, что милое это личико больше ему не встретится.

И вот что еще случилось.

Выйдя на площадь, освещенную ранним солнцем, розовую, "весеннюю", - так и назвал тогда, - он почувствовал небывалую легкость, радостное и благостное, позабытое в юных днях, - "розовый свет какой-то, освобождение от каких-то пут. как бы душевное выпрямление". Мысль о "кристаллике", казавшаяся ему ночью выходом, теперь представилась совершенно дикой. Мало того: началось сразу, и очень бурно, coвceм иное.

- Специалисты, - невропатологи или физиологи - разберутся в этом по-своему - рассказывал Виктор Алексеевич. - Стыдно вспомнить, но мной овладело бурное чувство вожделения. Теперь я знаю - и не только по "житиям", - что нечто подобное бывает с иноками, с подвижниками даже, и заметьте: во время сильнейшего душевного напряжения, когда все в них "вознесено горе", когда они предстоят перед наисвященнейшим, так сказать и вдруг - "бесовское наваждение", бурное вожделение картины великого соблазна. Люди духовного опыта это знают. Бывало со мной и раньше нечто похожее: после большой умственной работы, экзаменов, например, когда тело изнемогало, - в недрах, как бы в протест, начинается будораженье, раздражение "темных клеток", должно быть, смеж ных со "светлыми". Я тогда так и объяснил, увлеченный работой Сеченова "Рефлексы головного мозга". То же бывает после радений у сектантов И вот в то утро, после величественного "Чертога" - и тогда мне, неверу н и к а к о м у, этот тропарь показался проникновеннейшим: "Просвети одеяние души моея, Светодавче!" - после целомудреннейших, хрустальных голосов юниц чистых, курений ладанных я почувствовал бурный прилив хотений. Не сразу, правда. Сперва - восторг, так сказать, пейзажный: из-за монастыря, влево от меня, за голыми деревьями бульвара, над где-то там Трубной площадью, местом довольно "злачным", заметьте это - розовым шаром солнце, первовесеннее. Воздух!., розовый воздух, розовый монастырь, розовые облачка, огнисто-розовые дома, розоватый ледок на лужах, золотистый навоз, подмерзший, но раздражающе остро пахнущий. Ледок в кружевцах ледок, в кружевных пленочках-иголках, и под ними журчит водичка, первовесенняя. Увидал эти лужи-пленки и, как мальчишка, давай похрустывать и смотреть, как из дырок свистят фонтанчики. Страстную радость жизни почувствовал, всеми недрами и меня вдруг осыпал-защекотал какой-то особенно задорный, трескучий щебет откуда-то налетевших воробьев.

В таком розовом настроении он проходил по площади, и его чуть не сшибла мчавшаяся коляска с офицерами и девицей: мелькнули эполеты золотые, играющий женский голос задорно крикнул: "Гут-моэн-майн-киндхен!" ~~ блеснула крахмальная оборка юбки. Его кинуло в жар от этого лёта и голоса. Захотелось курить, но спичек не было, - оставил, пожалуй, на скамейке. Он пошел бульваром, размашисто, распахнув пальто, - стало вдруг очень жарко. Издали увидал скамейку, подумал - не она ли? - и угадал; валялась под ней коробка серничков. Он сел, с жадностью закурил, и тут началось "искушение", - бурный наплыв хотений.

- Таких бурных, - рассказывал Виктор Алексеевич. - никогда еще не бывало и в самых кощунственных подробностях, которыми я разжигал себя. И в центре всего этого омерзительного сора был этот чудесный монастырь с его благостной лепотой, с голосами юниц и с той, которую я только что "спасал", а теперь мысленно растлевал.

Он вызывал в мечтах милое личико, полудетское, нежное, бледное в наливавшемся рассвете, и трогательный голос, в котором теперь звучало глубокое-грудное, задорное, как крик промелькнувшей немки. Тут же припуталась и белая оборка юбки, и синее платье, обтягивавшее ноги, и темные кудряшки, выбившиеся прядкой из-под платочка, и серые глаза в испуге, и по-детски раскрытый, беспомощный и растерянный, бледный рот, с чуть отвисшей губкой. Эта беспомощность и растерянность привлекали его особенно. Ему представлялась такая возможная, но - досадно - неосуществившаяся картина: он уговаривает ее пойти с ним, и она растерянно готова, и вот они идут, в рассвете и она остается у него. Он досадовал на себя, что поступил необдуманно, не отговорил ее от этой прикрытой благочестием кабалы, от даровой работы на тунеядок, на этих чернохвостниц, важно пожевывающих губами матушек, игумений, казначей. Припоминал рассказы-анекдоты о столичном монастыре у веселого бульвара, о миловидных послушницах и клирошанках, которых настоятельницы-ловкачки отпускают на ночь к жертвователям-купцам и всяким там власть имущим. И он, в сущности, сам толкнул юную, чистую девушку в эту яму, сказав, что двести рублей для вступления в монастырь найдутся. Возьмут ее с радостью, конечно за одно золотошвейное мастерство, помимо всего другого - хорошенькая, глаза какие! - там это нужно для всех этих пустяков-прикрытий, - для "воздухов", покровов, хоругвей, чего там еще!.. - а в свободный часок будут отпускать напрокат, "во славу святой обители".

- Такие и еше более растлевающие мысли меня сжигали, - рассказывал Виктор Алексеевич. - Я, человек культурный, нес всю эту - убедительную для меня тогда - чушь. Мне хотелось просто и м е т ь эту беззащитную, но это хотение я старался прикрыть от таившегося во мне надсмотрщика, А хотение напирало, и я напредставлял себе, как веду ее, как она нерешительна, но потом, шаг за шагом Даже утренний час представил, с горячими калачами и "рюмочкой портвейнца" - тут же у гастрономщнка Андреева, против генерал-губернатора, прихватить икорки, сыру швейцарского, тянучек - непременно тянучек, они очень тянучки любят, такие полудети, - фисташек и миндальных тоже, - все до точности расписал. И как она будет ошеломлена всей этой роскошью, как будет благодарна за спасение, и Словом, я уже не мог сидеть спокойно. Наворачивать раздражающего мне уже было мало. Я даже позабыл, что к десяти мне надо в депо на службу, проверять паровозы из ремонта.

В таком состоянии одержимости он направился дальше по бульвару. Было еще безлюдно, а ему хотелось какой-нибудь подходящей встречи. Поднявшееся в нем т е м н о е закрыло чудесное розовое утро, и его раздражало, что бульвар пуст, что нет на нем ни вертлявых весенних модниц, ни жеманных немочек-гувернанток, ни даже молодых горничных или модисток, шустро перебирающих ногами, подхватив развевающийся подол. Дойдя до конца бульвара, он опять повернул к Страстному и увидал монастырь с пятью сине-золотыми главками за колокольней. Эти главки жгли его колким блеском сквозных крестов, скрытым под ними ханжеством. Дразнила мысль- зайти как-нибудь еще, послушать миловидных клирошанок, бледноликих и восковых, в бархатных, франтоватых, куколях-колпачках. Это казалось таким пикантным: "как траурные институтки". Казалось, что в с е может легко осуществиться: у ней есть его карточка, она может прийти к нему, попросить насчет паспорта или просто поблагодарить за участие - "как обошлись со мной!" - можно уговорить, и она останется у него. Все казалось теперь возможным. Он спустился Страстным бульваром, постоял нерешительно у Петровских ворот и пошел вниз, к Трубе. На бульваре попалась ему бежавшая с калачами горничная, и он посмотрел ей вслед, на ее бойкие, в белых чулочках ноги. На Трубной площади, у "греховного" "Эрмитажа", стоял только один лихач. Он поманил его, даже не думая, куда и зачем поехать, но лихач почему-то отмахнулся.

С того утра началась угарная полоса блужданий, удачных и безразличных встреч. И во всех этих встречах и блужданиях дразнило и обжигало неотступно - "как зов какой-то" - казалось бы, уже потускневшее, как бы виденное во сне под сине-золотыми главками, за розовыми стенами, милое личико под куколем. В блужданиях, ставших теперь обычными, средоточием оставался монастырь. Виктор Алексеевич, "как одержимый, в дрожи", приходил слушать пение, разглядывал миловидных клирошанок, но е е не видел ни разу. Были из них красивые, и все были затаенно-скромны. "Из приличия", он давал на свечи и даже снискал благоволение старушки-свещницы, которая уважительно ему кланялась и всегда спрашивала: "Кому поставить накажете-с?" Но за три месяца так и не решался спросить у нее, здесь ли послушница Даша Королева.

- Я кружился у монастыря, - рассказывал Виктор Алексеевич, - как лермонтовский Демон, и посмеивался- язвил себя. И чем больше кружил, тем больше разжигался. Тут столкнулись и наваждение и как привождение. Меня в е л о. Иначе нельзя и объяснить, что со мной случилось. И вот когда я почувствовал, что так дальше не может продолжаться, - я отказался от перевода в Орел с значительным продвижением по службе, стал запускать работу, и нервы мои расстроились невероятно, - я, наконец, решился.

В душный июльский вечер, когда даже на бульварах нечем было дышать, он вдруг почувствовал мучительную тоску, такую же безысходную, как в памятную мартовскую ночь, когда с облегчением думал о "кристаллике". Это случилось на бульваре. Он пошел обычной дорогой - к монастырю. Было часов шесть, ворот еще не запирали. Совсем не думая, что из этого может выйти, он спросил сидевшую, как всегда, у столика с оловянной тарелочкой пожилую монахиню, можно ли ему повидать "матушку А-гнию". Старушка приветливой да же с поклоном сказала, что сейчас вызовет привратную белицу, она и проводит к матушке. И позвонила в сторожевой. Этот "зовущий" колокол отозвался в сердце Виктора Алексеевича звоном пугающим и важным: "Н а ч а л о с ь", - так и подумал он. А старушка допрашивала, не родственничек ли будет матушке Агнии: "Она у нас из хорошего звания, дочка 2-й гильдии московского купца была, из Таганки пряниками торговали". Привратная белица повела его в дальний корпус, мимо густо-пахучих цветников, полных петуний и резеды; белицы, во всем белом, их поливали молча.

В глубокой, благостной тишине, в запахе цветов, показавшемся ему целомудренным и благодатным, в робких и затаенных взглядах из-под напущенных на глаза белых платков трудившихся над цветами белиц, в шорохе поливавших струек, в верезге ласточек, в дремлющих на скамьях старушках - во всем почувствовался ему "мир иной". Тут впервые он ощутил неуловимо бегло, что "эта жизнь имеет право на бытие", что она "чувствует и поет молчанием".

- Я ощутил вдруг, боясь и стыдясь додумывать, - рассказывал Виктор Алексеевич, - что все эти девушки и старухи в ы ш е меня и чище, глубже что я забрался сюда, как враг. Я тогда в самом деле почувствовал себя т е м н ы м нечистым себя почувствовал. Я старался прятать глаза, словно боялся, что эти, ч и с т ы е, все узнают и крестом преградят дорогу. Но при этом было во мне и поджигающее, "бесовское", что вот, мол, я, демон-искуситель, п е р е с т у п л ю! Некое романтичное ухарство. И-присутствие с и л ы, которая ведет меня, и я бессилен сопротивляться ей.