Неугасимая лампада

Глава 9. "Свои"

Эмбрион свободы творчества – ХЛАМ встретил отзвук и в массах уголовников. Там был также создан сценический коллектив "Своих" [1]. Термин "свой" на блатном жаргоне определяет принадлежность к уголовному миру в отличие от "фрайера" – добропорядочного гражданина, объекта эксплуатации. В сознании уголовников он сливается с ощущением кастовой гордости. Эта психологическая черта русской шпаны очень недалека от корпорантского мировоззрения "славного старого Гейдельберга". Ведь и там, за дубовыми столами трехсотлетних пивных, мир делился на "добрых буршей" и "филистеров". Традиции рождаются в "верхах" и просачиваются в "низы" медленно, но верно. В них они продолжают жить, хотя и в гротескной уродливой форме. Поблекший в "верхах" образ Чайльд Гарольда встает в ином наряде под заунывный мотив "классической" песни беспризорников "Позабыт, позаброшен", а слова песни Отцовский дом спокинул я, Травою зарастет… Собачка верная моя Завоет у ворот почти точно повторяют стихи Байрона. Организаторами "Своих" были бандит Алексей Чекмаза, взломщик Володя Бедрут и ширмач-карманник Иван Панин. Каждый из них был ярок, самобытен и колоритен. Алексей Чекмаза был донским казаком. Германская, а за нею и гражданская война оторвали его от родного куреня, закружили, завихрили и стал приказный Чекмаза заправским бандитом. Но "на деле" не попался, а был схвачен в облаве на "социально-вредных" и попал на Соловки. Стремление к личной, внутренней культуре жило и проявлялось в нем с большой силой. Он много и осмысленно читал, старался поговорить о прочитанном с интеллигентами, пытался и сам писать стихи, порою искренние, хотя и нескладные, неплохо исполнял в театре небольшие "рубашечные" роли… Организатором он был очень хорошим: дельным, чутким, в меру властным. Сказывалась учебная команда казачьего полка. Много позже я слышал, что по выходе из каторги он порвал с уголовщиной и стал заведующим большой фабричной столовой. Совсем иным типом был Бедрут. Сын московского врача, окончивший одну из лучших частных гимназий, он вступил в годы безвременья, заразившись тлетворной "героикой" воров-джентльменов вроде леблановского Арсена Люпена, пришедшего на смену одряхлевшему Рокамболю. Современники этого последнего носили в себе те или иные моральные устои, ограждавшие их от его разлагающего влияния. Формировавшееся же в годы революционного распада сознание Бедрута не могло ничего противопоставить Арсену Люпену. Его путь был путем многих интеллигентных юношей того времени. Он привел Бедрута к Соловкам, где он занял место какого-то связующего звена между группами каэров и уголовников. Он приходился "к месту" и среди "своих", где его специальность взломщика занимала высокую ступень в своеобразной кастовой иерархии, и среди контрреволюционной молодежи, причем сам он ни в какой мере не приноравливался ни к тем, ни к другим. Он был не лишен способностей: легко писал грамотные, трафаретные по тому времени стишки и был очень неплох в глубинно ощутимых им ролях, например в роли Незнамова. Безусловно талантливым был третий – Иван Панин, распевавший на сцене песенки и куплеты своего сочинения, приспособленные к ходким мотивам. В этих песенках он чутко и остро реагировал на окружающее, гармонично чередовал добродушный юмор и злую сатиру, выполняя функции лагерного Зоила или "соловецкого Беранже". С цензурой он мало считался, дополняя проверенные тексты экспромтами и импровизациями. Иногда его сажали в карцер, но долго не держали, т. к. его сценический жанр был по нутру самим тюремщикам и главным постоянным его заступником был комсостав Соловецкого особого полка. Он совпадал с культурным уровнем командиров и их запросом к сцене. – Ишь, с… с…, как продергивает! С песком чистит! Успех Панина был неизменен, и даже в серьезно выдержанных концертах, после Чайковского и Бородина, комсостав СОП категорически требовал Панина, который был всегда тут же, под рукой, и всегда с обновленным репертуаром. Он был "премьером" "Своих", но их действительным художественным достижением был прекрасный хор в 150 чел., созданный и обученный бывшим регентом Императорского конвоя глубоко музыкальным старым казаком. Этот хор и выделяемые им трио, квартеты и секстеты давали широкий и красочный репертуар русских народных, а тарже арестантских и каторжных песен. ХЛАМ и "Свои" просуществовали до 1927 г. Окончательно оформившийся концлагерный социализм смел их со своего победного пути. Слушая песни "Своих", Глубоковский и я заинтересовались "блатным" языком и своеобразным фольклором тюрьмы. Мы собрали довольно большой материал: воровские песни, тексты пьесок, изустно передававшихся и разыгрывавшихся в тюрьмах, "блатные" слова, несколько рожденных в уголовной среде легенд о знаменитостях этого мира. Некоторые песни были ярки и красочны. Вот одна из них: Шли два уркагана С одесского кичмана [2], С одесского кичмана на домой. И только ступили На тухлую малину, Как их разразило грозой… Товарищ, миляга, Ширмач и бродяга, — Один уркаган говорит, — Судьбу свою я знаю, Что в ящик я сыграю, И очинно сердце болит… Другой отвечает: И он фарт свой знает, Болят его раны на груде, Одна затихает Другая начинает, А третия рана на боке… – Товарищ, миляга, И я – доходяга, Зарой мое тело на бану! Пусть помнят малахольные Легавые довольные Геройскую погибшую шпану! Не напоминает ли текст этой песни "Двух гренадеров", отраженных в кривом зеркале романтики уголовного мира? На свою работу мы смотрели, как на фиксацию живого фольклорного материала для будущего исследователя. Издательство УСЛОН, о котором я рассказываю в дальнейшем, выпустило эту книжку страниц в сто тиражом в 2000 экз., и она попала в магазины ОГПУ на Соловках, в Кеми, на другие командировки, даже в Москву. Тут получился неожиданный, но характерный для того времени анекдот: издание было очень быстро раскуплено. Материалы по фольклору разбирались как песенник, сборник модных в то время (да и теперь в СССР) романсов… Позже советское кино построило на том же материале имевший большой успех фильм "Путевка в жизнь". Но 12 обязательных экземпляров, рассылавшихся издательством УСЛОН по закону в главные книгохранилища Союза, несомненно, дошли по назначению и наш труд даром не пропал. Театр и коллективы ХЛАМ и "Своих" были атомами внутренней свободы в душах людей, уже взятых в железные тиски порабощения и размельчения личности системой социалистических концлагерей. Именно поэтому театр и запал так глубоко в память побывавших на Соловках в те и ближайшие к ним годы, о чем свидетельствует искренняя и яркая повесть Г. Андреева "Соловецкие острова" ("Грани" № 8), в которой он отзывается о соловецком театре 1927 г. с особенной теплотой. – Б. Ш. ^ Даю перевод "блатных" слов: "уркаган" – вор, "кичман" – тюрьма, "малина" – притон, "ширмач" – карманник, "сыграть в ящик" – умереть, "фарт" – удача, а также жребий, судьба, "бан" – вокзал, "малахольные" – одуревшие, "легавый" – полицейский или милиционер ^

Глава 10. Под охрану дьявола

Яшке Цыгану досталась в тот день легкая работенка. Пофартило. В лес не погнали. Грузин-нарядчик, пробежав глазами по неровной шеренге, поманил сначала пальцем сотрясавшегося в припадке кашля Мерцалова, а потом остановил свой начальнический взгляд на "колесах" [1] Цыгана. Эта принадлежность его туалета действительно заслуживала внимания. В очень далеком прошлом ботинки Цыгана, несомненно, служили какому-нибудь лихому форварду, о чем свидетельствовала сохранившаяся на одном из них предохранительная резиновая накладка, но в настоящее время подошва одного полностью отсутствовала, а у другого не хватало верхней части носка. Эти технические неполадки, видимо, не смущали теперешнего владельца ботинок, а, наоборот, будировали его творческую мысль. Подошву заменяла доска, вроде короткой лыжи, тщательно, даже элегантно прикрученная сложной системой обрывков электропровода, а из недостающего носка торчало подобие гигантской груши, набитой бумагой. Сам Цыган не только не жаловался на дефекты своей обуви, но явно гордился своим творческим достижением, лихо прищелкивая лыжей о плиты пола. Он был вообще оптимистом. Это-то, вероятно, и вызвало сочувствие строгого администратора и, хотя многие были обуты еще хуже, он крикнул: – Эй, ты, франт кривой! Топай сюда! Сдав партию лесорубов конвою, грузин повел Цыгана и Мерцалова в подвал под бывшей монашеской! кухней и указал: – Очищай помещение! Доски и что подходящее сюда складывать, а мусор туда валить. Блатная работа. Он был прав. На дворе стоял трескучий мороз, а в подвале было тихо и тепло. От Мерцалова было мало толка. Сухой, удушливый кашель карежил его хилое тело, как огонь костра сухую бересту. – Ты, доходяга, хоть доски-то из угла отваливай помалу, – покрикивал на него Цыган, – тяни на себя! Стой! Это что за хреновина? Под досками, в груде обломков тускло поблескивало что-то непонятное. Вытащили, осмотрели. Вроде фонаря с разноцветными стеклами, укрепленного на большом металлическом держаке. Да и сам фонарь из металла… – Может "рыжий"? [2] Монахи богато жили… Цыган поколупал пальцем дверцу фонаря. – Не! Не "рыжий"! Видишь, ржавь зеленая въелась. Однако, работа тонкая, узорная. Клади в сторонку, там разберем. При дальнейших раскопках нашли другой, парный к первому. Потом вытащили что-то вроде знамен с изорванными ветхими полотнищами, а на полотнищах – образа. Цыган всесторонне обдумал положение. Затырить [3], конечно, возможно. Но какой от того "фарт"? Какому чорту эти фонари нужны? Выгоднее доложить по начальству: может и наградят? А начальство, в лице Баринова, уже само входило в подвал. – Клад нашли, гражданин начальник, – разлетелся к нему Цыган, – вот посмотрите, какие финемоны… – Цыган любил умные слова. – Барахло… Принадлежности культа, – ткнул ногою хоругви Баринов, – ты, однако, посматривай. Может и что путное попадется. Всё возможно. – Путному-то мы и без тебя место найдем, – подумал Цыган. – Будьте благонадежны, гражданин Баринов, не упустим, – добавил он вслух, – а вы прикажите меня к этой работе прикрепить. Уж я!.. – Ладно! Ты и отвечать будешь. Как фамилия? Стоя в очереди за тресковым борщом, Цыган патетически ораторствовал о своей находке, давшей ему в результате легкую работу в тепле. Среди слушателей был доцент П-й, историк, уже выпустивший тогда одну интересную работу с предисловием академика Платонова. Наскоро проглотив свою баланду, он побежал в подвал, торопясь побывать там за время перерыва, а вечером в "Индийской гробнице" состоялся военно-операционный совет избранных. – Светильники очень тонкой художественной, вероятно, итальянской работы. Вместо стекол – толстая цветная разрисованная слюда. Историческая ценность их несомненна. Очень интересны и хоругви. Вероятно, XVII-й век. Дело в том, что подобные находки, безусловно, будут повторяться. Ведь расхищены главным образом только золото и серебро. Надо добиться сбора и охраны этих ценностей, создать нечто вроде музея, – говорил П-й. – Хватил! Это на Соловках-то музей! – Да еще религиозный! Невозможно! В углу сидел Б. Емельянов, поэт-фокстротист, молчаливый, долговязый и довольно нескладный парень. Остротою ума он не отличался и поэтому часто служил мишенью для очередного розыгрыша, но именно ему принадлежала ответная реплика: – Религиозный – невозможно, а антирелигиозный – вполне возможно. Мы поняли не сразу, а лишь после пояснения: – Дело не в вывеске, а в спасении ценностей и, поверьте, что под антирелигиозной вывеской они целее будут! Загорелся по русскому обычаю спор. Нашлись сторонники "чистых риз", возмущенные помещением святынь "под защиту диавола", но точка зрения здравого смысла восторжествовала. – Быть или не быть? Спасение "под печатью антихриста" или неминуемая гибель? – Только вот кого в заведующие подсунуть? Нужно умно выбрать… Из нас никто не годится. Эйхманс никому не поверит. – Ваську Иванова, – безаппеляционно решил Миша Егоров, – самый подходящий человек. – Безбожника? Расстригу? – Безбожника?! – огрызнулся Миша. – Это для всех вас он безбожник, а я с ним три месяца в одной келье прожил… Как только свет потушат, Васька под одеялом креститься начинает и молитвы шепчет… В белые ночи всё видно! Безбожник! Много вы знаете!.. Васька Иванов был одной из колоритнейших фигур каторги. Я не видел более безобразного по внешности человека: ненормально низкого роста, почти карлик, кривоногий, с безобразно отвисшей нижней губой и огромными, торчащими, как крылья нетопыря, ушами он напоминал одну из страшных химер Нотр Дам. К тому же он обладал неприятнейшим, громким и визгливым фальцетом. На Соловках Иванов выполнял обязанности антирелигиозного лектора, и, слушая его безграмотные выкрики, шпана резонировала: – За то Васька Бога обидеть старается, что Бог-то его крепко обидел… Невежественен он был до предела. Даже пресловутый "учебник" Ем. Ярославского он ухитрился перевирать так, что Когану делалось стыдно. – Ты, Васька, ближе к современности держись, – говорил он, – нечего там об Озирисах да Изидах распространяться… Свои лекции Иванов начинал всегда одним и тем же красочным анекдотом: – Наполнен, – визжал он, – взял подзорную трубку и стал смотреть на небо. Где Бог? Нет Бога! Лаплас! – позвал он своего придворного астронома. – Ты тридцать лет смотришь на небо, видел ты Бога? До ареста Василий Иванов был монахом. В тюрьме снял постриг и письменно отрекся, но всё же получил три года и теперь лез из кожи ради сокращения срока. Вот этого-то субъекта прочил Миша в хранители соловецких святынь, реликвий древностей. И не ошибся в своем замоскворецком трезвом расчете. С Коганом мы говорили наутро прямо и откровенно, лишь с упором не на религиозную, а на культурную ценность памятников. Он же говорил в верхах может быть по-иному, но как бы и чем бы он там ни аргументировал создание Соловецкого антирелигиозного музея, таковой был не только разрешен, но получил целиком в свое распоряжение неразрушенную домовую церковь соловецкого архимандрита и его палаты. Вскоре был утвержден штат постоянных работников музея и ему было предоставлено право реквизиции всех материалов, признанных исторически ценными. Это было особенно важно: ретивые хозяйственники уже на многое наложили свою руку; например, мастерская музыкальных инструментов забрала себе остатки замечательного пятиярусного иконостаса Преображенского собора для выделки гитар и балалаек из выдержанного веками дерева его икон. Много другого ценного успели прибрать к рукам хищники и невежды с дипломами высших технических учебных заведений. Васька оказался незаменимым в сборе расхищенного. Руководило ли им желание выслужиться или что другое, я не берусь судить, но он ругался, визжал, плевался, бегал жаловаться начальству в борьбе за каждый обломок разрушенного и поруганного величия, за каждый клочок древнего великолепия… Он, как Плюшкин, тащил к себе всё без разбора, и музейным специалистам, отыскавшимся в бесконечном разнообразии соловецких профессий, работы хватало. А специалисты выныривали совсем неожиданно. Среди безнадежных инвалидов нашелся купец-старообрядец Щапов из Нерехты или Кинешмы, глубокий и тонкий знаток русской иконографии. Над клочками и обрывками рукописей корпел доцент П-й; бронзу, резное дерево и вышивки определял и классифицировал известный в Москве комиссионер-антиквар, попавший на Соловки за продажу иностранцам какой-то редкой коллекции фарфора, собранного несколькими поколениями старомосковской барской семьи. Ценности всех видов лились в музей беспрерывным потоком. В мусоре одного из подвалов нашли два окованных медью сундука с хозяйственными записями XVI 1-го века. На основе их доцент П-й воссоздал яркую картину экономики Беломорья того времени, почти полностью бывшего вотчиной мощного, культурного и широко прогрессивного в своем хозяйстве монастыря, лозунгом которого были слова: – В труде спасаемся! Эта работа была напечатана в журнале "Соловецкие острова", и некоторые проблемы экономической деятельности монастыря были учтены и использованы первым организатором концлагерной принудиловки Н. А. Френкелем при освоении Колы, Сороки, Кемского берега и Печеры. Монахи, уходившие в Валаам обозом и пешком, не могли взять с собой и сотой доли богатейшей соловецкой ризницы, накапливавшей свои ценности со времен Марфы Посадницы. Грабители из Архангельского совдепа хватали только пригодное для быстрой и легкой реализации. Достаточно было и такого. Пожар коснулся ризницы лишь слегка, и множество облачений из старинной венецианской парчи, пелен, платов, покровов на Плащаницу, вышитых теремными затворницами, боярышнями и великими княжнами московскими, сохранились. Они поступили в фонд музея, и часть из них, как я слышал потом, была увезена в Москву и, вероятно, распродана. Запасы нешитой новой фабричной парчи были переданы театру и из них сшили богатейшие костюмы для постановки "Бориса Годунова" Пушкина, который шел на Соловках в 22-х картинах, всего лишь на две меньше, чем в Художественном театре. Потом в них играли "Царя Феодора Иоановича", "Девичий переполох" и "Василису Мелентьеву". Найденные Цыганом светильники оказались флорентийской работы, они были подарены монастырю папой Иннокентием (каким по счету – не помню). Схожие с ними литые факелы – подарком Венецианского Дожа. Монастырскую библиотеку разыскать не удалось. Установили, что рундук с грамотами Новгородских посадников, Московских царей и, вероятно, с другими важнейшими документами архимандрит увез с собой, а остальные рукописи и книги были зарыты или замурованы, но где – на острове знал это лишь один из оставшихся иноков – отец Иринарх. Да и знал ли? Как ни пытались выведать тайны от этого простоватого с виду, словно топором высеченного, инока – не выдал! Эйхманс, сам увлекшийся кладоискательством, поил его до умопомрачения и даже на самолете катал. Любил выпить отец Иринарх, но и выпив сверх меры, молчал. Теперь он, вероятно, умер или удален с острова, и навек погибли для потомства ценнейшие уники. Судя по найденным обрывкам описи (печатное ее издание, выпущенное, кажется, Казанской духовной академией, было, как видно, далеко не полным), на Соловках хранились уникальные старообрядческие рукописи, часть которых была полемикой склонных к древлему благочестию соловецких старцев с новаторами никонианами. Хранились они, конечно, под спудом и, вероятно, потому не вошли в напечатанный каталог. Но в ризнице отыскался рукописный Апостол, по преданию переписанный царевной Софьей. Он был переслан в Москву для точного определения. Я помню его изумительные заставки и узоры титульных букв. Кто выводил их золотом, лазурью и киноварью? Неужели сестра, достойная своего великого брата, была и талантливой художницей? Наибольшее количество религиозных, художественных и исторических ценностей было, вероятно, скрыто в перешедшей под охрану музея монастырской "рухольной". Эта "рухольная" представляла собою большой сухой подвал, почти доверху заполненный складывавшимися туда в течение веков иконами. Монахи говорили, что туда убирались образа из церквей и часовен "по древности", т. е. закопченные, потрескавшиеся, с неразличимыми уже начертаниями, но доцент П-й нашел указания и на поступление туда икон, изъятых по постановлениям соборов, вплоть до Стоглавого, по решениям Синода и из закрытых старообрядческих молелен и скитов. Подтверждением тому был часто попадавшийся образ "Крылатого Предтечи", иконописный канон которого был запрещен еще в XVII веке. Сюда же попали, вероятно, и старописные иконы существовавшей при монастыре еще до Никона иконописной мастерской, снятые при "замирении" отколовшегося от московской партриархии и боровшегося с ней около 15-ти лет монастыря. Ознакомиться хотя бы поверхностно с богатствами "рухольной" за время пребывания моего на Соловках не удалось. Единственный работник иконографического отдела музея старик Щапов был очень внимательным и точным исследователем. Он не довольствовался внешним осмотром, но проверял и тайны древнего мастерства: состав красок, способ полировки и грунтовки дерева и т. д. Тщательность его работы отнимала много времени, и ему удалось обследовать лишь внешнюю, сравнительно новую часть груды икон в рухольной. Можно предполагать, что главные ценности таились в ее недрах. Многое можно было бы написать еще о богатствах соловецкого антирелигиозного музея. Что из того, что над ними были вывешены пошлые и глупые надписи? Эти куски картона сгинут, а спасенные сокровища, Бог даст, останутся и снова, освященные и обновленные, послужат прославлению имени Господнего. Верю свято и нерушимо, что отступник, богохульник и лжец был тоже орудием в руке Его, атомом непостижимой для нас премудрости, и за спасение, за честь хранения вековых святынь России простятся грехи и грешки, сотворенные растриженным заблудшим иноком Василием в его нишей земной и, несомненно, страдальческой юдоли. "Колеса" – на жаргоне обувь ^ "Рыжий" – золотой ^ "Затырить" – спрятать ^

Глава 11. Птица-гага и крыса-андатра

– У меня на Соловках любой специалист найдется, – говорил Эйхманс, своеобразно гордившийся населением своей сатрапии. Он был прав. Кого только не было на Соловках того времени! Какие только профессии, знания, а порой и таланты не таились в среде серого, вшивого, сбитого в густое человеческое месиво населения острова. От командующего армией до исключительного по ловкости рук карманника, от дирижера симфонического оркестра до дрессировщика охотничьих собак. Был и такой – польский шляхтич, барзо гоноровый пан, презиравший все другие виды работы. К чести Эйхманса надо сказать, что до оформления Н. А. Френкелем системы социалистического концлагерного рабства (до 1926/27 гг.) он легко предоставлял всем желавшим и умевшим работать возможность развития их инициативы в любой области труда. Даже пан-шляхтич нашел себе применение, став егерем того же Эйхманса и воспитателем охотничьих собак для магнатов ОГПУ. Позже он был переведен для той же работы в одном из огромных охотничьих поместий этого учреждения. С одной ив первых партий 1924 г. на остров прибыл учитель зоологии одной из станичных кубанских гимназий казак Некрасов. Ничем особым он не блистал, был рядовым провинциальным учителем, но свой предмет любил и не по-книжному, не схоластически, а живо, страстно, пламенно, тесно связывая теоретическую премудрость с ее основой – жизнью животных. Случайно он попал на отдаленную от кремля командировку, вернее наблюдательный пост охраны на побережье. В этом глухом углу острова гнездилось много гаг. Некрасов набрал птенцов и приручил их, одомашил, как он говорил. Статью о своем опыте и о возможных выгодах его промышленного использования он поместил в только что начавшей выходить тогда еженедельной печатной газете "Новые Соловки". Потом дал туда же и другую с очень смелой и, быть может, необоснованной! гипотезой о происхождении соловецких "лабиринтов". Эти "лабиринты" нередки на побережье и островах! Белого моря. Они представляют собою скопление поставленных на ребро каменных плит, образующих огороженные "закутки". Некрасов предположил, что эти циклопические лабиринты были "скотными дворами", в которых доисторические обитатели севера содержали живых тюленей в тот период, когда их стада откочевывают в просторы морей. Тюлени были главной пищей обитателей Соловков того времени. Эти статьи были замечены. В результате Некрасову были предоставлены широкие возможности для развития опыта превращения гаг в домашних птиц, и под его руководством в бывшей летней резиденции архимандрита, в трех километрах от кремля, на берегу прозрачного озера, был организован "Соловецкий биосад". Некрасов любил, хотел и умел работать. Умел он и "попасть в тон", заинтересовать кого надо своей работой. Он предложил Эйхмансу разводить на Соловках ценную по своему меху американскую, вернее, нью-фаундлендскую крысу ондатру, а также и чернобурых лисиц. Эйхманс "клюнул", как обычно "клюют", вернее "клевали" большевики на всё новое, неизвестное. Эта их психологическая черта верно и правдиво изображена в рассказе "Роковые яйца" безвременно вычеркнутого из русской литературы талантливого М. Булгакова. Не останавливаясь перед затратами, на Соловки были доставлены американские крысы и сибирские чернобурки. На Соловках же были переведены и изданы несколько брошюр об американских пушных питомниках и заложен первый в СССР питомник пушных животных. Я слышал, что позже обезличка оформившейся социалистической принудиловки стерла соловецкий биосад, как ненужную мелочь, но идея, впервые в России осуществленная соловецким каторжником Некрасовым по его воле и инициативе, нашла дальнейшее развитие: под Москвой и в других местностях Европейской России, а еще более в Сибири, функционируют питомники не только пушных животных (лис, куниц, соболей), но и "лечебных" маралов, рога которых (панты) богаты содержанием гормонов. К 1927 г. некрасовский питомник разросся в небольшую биостанцию, которая была связана с Академией Наук и выполняла ее задания по изучению флоры и фауны Белого моря не только в его верхних слоях, но проникала и в таинственные глубины, изучая жизнь в водах с температурой ниже нуля. Среди работников биосада были и люди науки, были и просто любители этого дела. В числе этих последних мне запомнилась одна необычайная, возможная только в СССР, фигура сосланного на Соловки вместе с женой бразильского консула в Египте синьора Виоляро. Его история исключительная даже в пестроте соловецкого калейдоскопа. Богатый гациендер, молодой дипломат, попав в Каир, женился там на русской эмигрантке княжне Чавчавадзе. Но мать его молодой жены не смогла во время эмигрировать и осталась в СССР. Попытки выручить ее легальным путем не привели ни к чему, и пылкий бразилец, готовый на всё ради своей красавицы-жены, рискнул на авантюру. Он, надеясь на свой дипломатический паспорт, приехал в СССР вместе с женой и начал поиски, в результате которых очутился на Соловках. Режим по отношению к нему был смягчен. Он единственный из ссыльных жил вместе с женой и не нес работ. Возможно, что помогали большие деньги, которые, высылались ему из Бразилии (на руки он их, конечно, не получал). Его жена работала в биосаду добровольно, ухаживая за гагачьими птенцами. Она встает в моей памяти, окруженная их пискливой толпой, а он – созерцающим эту идиллию, стоя в тени темной ели в белой широкополой шляпе, элегантнейшем пиджаке и безупречно отглаженных белых брюках. Каких только неожиданностей, несуразностей, нелепостей ни встречалось на Соловках в те неустойные годы! Научная работа соловецких каторжников не ограничивалась музеем и биосадом. Одним из интереснейших персонажей каторги был 84-летний профессор Кривош-Неманич. Вся его долгая жизнь была сплошным, жадным и страстным накоплением всевозможных знаний. Родом серб, он знал около 30 языков, в том числе древне-египетский, древнеарийский и арамейский. Его переводы с древне-египетского печатались в специальных журналах. Изучил он, кроме того, ряд наук, которые многими берутся в кавычки: магию, хиромантию, систематику шифров. В этой последней он достиг больших знаний и успешно выполнял специальные работы по зашифровке и расшифровке еще при императорском правительстве. Пришедшие к власти большевики также воспользовались его знаниями в этой области. Я не знаю, добровольно или по принуждению он работал у них, но скоро стряслась беда. Он был арестован, вероятно, вследствие того, что слишком многое узнал, и получил 10 лет Соловков. – Спасибо, – сказал всегда любезный и остроумный старик, – я предполагал умереть через 2-3 года, но теперь считаю себя обязанным дожить до 94 лет, выполняя предписание советского правительства. На Соловки он попал с особым "паспортом", предписывавшим предоставление ему сносных условий жизни, но и строжайшую слежку за ним, даже частичную изоляцию его от других каторжан. Эйхманс, пораженный объемом и разнохарактерностью знаний проф. Кривоша, спросил его: – А метеорологию вы знаете? – Интересовался, – ответил тот, – кое-что помню… – Назначаетесь заведующим метеорологической станцией. Метеорологическая станция на Соловках была создана монахами и успешно обслуживала монастырскую навигацию и рыболовную флотилию. Но при разгроме монастыря советами она погибла. Кривош-Неманич восстановил ее и заново оборудовал. Живя при ней в отдельном доме, в сравнительно хороших условиях, он беспрерывно находился под наблюдением. Получая пропуск в кремль, он ходил туда в сопровождении сексота, которого, между прочим, великолепно знал. Доклады проф. Кривоша в зале соловецкой библиотеки, которые он делал там на самые разнообразные научно-популярные темы, всегда собирали много слушателей. И не только из среды интеллигенции. Он был превосходным "легким" лектором, просто и занимательно излагавшим подчас сложные вопросы науки. Но таинственный корень славы "тридцатиязычного" профессора крылся в ином – в его познаниях в области хиромантии. Говорили что он за несколько месяцев до расстрела предсказал "смерть от пули" первому властителю Соловков – Ногтеву. На мои вопросы об этом сам Кривош всегда отшучивался, не говоря ни да, ни нет. То, что он предрек автору этих строк (между прочим предстоящую эмиграцию и даже жизнь в Италии, о чем я не смел, конечно, и мечтать на Соловках), пока сбывается. Сам он к этой науке относился вдумчиво и серьезно, не впадая в крайний мистицизм. Упомянув о Соловецкой библиотеке, я должен сказать несколько слов и о ней. К 1927 г. ее фонды превышали 30.000 томов. Их основой были книги, выделенные библиотекой Бутырской тюрьмы, но в 1925 г., во время бурного расцвета Соловецкой каторжной культуры, захватившего и начальника лагеря Эйхманса, он, по настояниям Когана, потребовал от НКВД присылки большого количества книг, и из Москвы прибыло несколько реквизированных частновладельческих и коммерческих библиотек. Цензура была возложена на того же Когана, но он, воспитанный еще в старых традициях революционного подполья, провел ее более чем поверхностно, выделив в особый закрытый фонд лишь несколько десятков томов, выдававшихся всё же по особому разрешению ВПЧ. Таким образом в Соловецкой библиотеке можно было получить книги, уже изъятые на материке: "Бесы" Достоевского, полное собрание статей К. Леонтьева, "Россию и Европу" Данилевского и др. Заведывал библиотекой бывший большевик и эмигрант царского времени Шеллер-Михайлов (Михайлов] – партийная кличка), по прозванию "Соперник Ленина", вероятно, первый из уклонистов. Вернувшись после февраля 1917 г. из Лондона в Россию и состоя членом РСДРП (б), он "разошелся во взглядах" по какому-то вопросу ни с кем иным, как с Лениным, и основал "свою партию", в которую завербовал пять или шесть человек. Финал ясен. Все члены этой "партии" были арестованы и сосланы, но несчастье преследовало незадачливого "Соперника Ленина" и дальше. ГПУ не признало реальной его "партию" и направило его не к "политическим" – членам соц. партий, жившим в прекрасных условиях в Савватьевском скиту, а на общее каторжное положение, как каэра. Библиотечное дело он знал и вел его прекрасно. Дефектом соловецкой библиотеки было полное отсутствие в ней газет, которые (даже "Правда" и "Известия") не допускались в лагерь по распоряжению Москвы. Сведения о происходившем в мире соловчане получали лишь по скудной информации еженедельной газеты "Новые Соловки". При библиотеке был большой читальный зал. В нем ставились доклады, читались рефераты и бывали даже диспуты. Характер докладов был двоякий: одни, читавшиеся раз в неделю, были обязательными, пропагандой на политические и антирелигиозные темы. Они бывали массовыми и слушатели на них высылались из рот принудительно. Другой разряд составляли доклады и диспуты на свободно избранные темы. На них шли без принуждения, и часто о них даже не оповещали, а лишь регистрировали темы в ВПЧ у Неверова. На эти доклады собирался лишь небольшой кружок интеллигенции. Темы избирались чаще всего научные или литературные, мало доступные массам. Для характеристики их назову цикл докладов по истории масонства, прочтенных профессором Макаровым (умер на Соловках), по истории Соловков – доцентом Приклонским, о сокровищах Эрмитажа – художником Бразом (зам. хранителя Эрмитажа), о литературе древнего Востока – профессором Кривош-Неманичем и т. д. Самым шумным и оживленным диспутом был имевший темой "Преступность в социалистическом обществе". На нем выступили и интеллигенты, и марксисты, и шпана. Особенно ярким было выступление Б. Глубоковского, утверждавшего, что преступность в СССР растет, принимая бытовые массовые формы и разрушая этические основы общества. Это было в 1925 году, и дальнейшая советская действительность подтвердила положения Глубоковского, но на материке в то время подобное утверждение было бы оплачено автору… Соловками. На Соловках же оно сошло благополучно и вызвало сочувственные отклики каэров и уголовников. Парадоксальны и сумбурны были те годы на Соловках.

Глава 12. "Новые Соловки" и "Соловецкие острова"

Мысль о выпуске газеты на Соловках зародилась впервые в мозгу Н. К. Литвина, сменовеховца, в прошлом сотрудника какой-то крупной ростовской газеты, кажется, "Приазовского края". Тогда он только что вышел из лазарета после тяжелой болезни и тихий, молчаливый, бродил, опираясь на палочку, по кремлевским дворам. Что побудило его сменить вехи – не знаю. Он никогда и никому не открывал глубин своей души; рассказывал, что кружил по Балканам с какой-то труппой новоявленных артистов, был, видимо, удовлетворен своей работой, не голодал и вдруг… вернулся и, конечно, попал на Соловки, как бывший сотрудник Освага, чего он не скрывал. О своем плане Литвин не сказал никому из заключенных, а действовал в одиночку, по обычному пути – через Когана. Обстоятельства благоприятствовали, т. к. в то же время открылась и типография, организатором которой был контрабандист с десятилетним сроком, дельный и феноменально работоспособный Слепян из Себежа. Этот маленький, хлопотливый, невзрачный с виду еврей таил в себе хитрость Талейрана и выдержку Фабия Кунктатора. В Себеже у него была своя типография, служившая одновременно базой для переброски через границу крупных ценностей, главным образом золота. Она была на подозрении и обыскивали ее каждую неделю, но всегда безрезультатно. Слепян сплавлял золото в слитки, подобные по форме слиткам типографского металла, покрывал поверхность их этим металлом и держал на самом видном месте. – Бывало так, – рассказывал он, – закончат обыск, протокол пишут, а я эти же слитки на их бумаги кладу, чтобы не разлетались… Но всё же попался. Кто-то из соучастников выдал его. На Соловках он развил ради сокращения срока бешеную деятельность, создав образцовую типографию. Еженедельная печатная газета была разрешена. На ней не стояло подписей ни редактора, ни издателя, но фактическим редактором был назначен П. А. Петряев, секретарем Тверье, цензором комиссар Соловецкого особого полка Сухов. Каждый из них был колоритен для Соловков того времени. Гвардии капитан Павел Александрович Петряев не принадлежал к преобладающему типу родовитой и богатой гвардейской аристократии. Средств у него, судя по его рассказам, не было, и служба в гвардии была лишь ступенью карьеры. Карьеризм, видимо, толкнул его и к вступлению в 1918 году в войска советов, где он быстро выдвинулся вплоть до поста командующего XIII советской армией, действовавшей на северо-западном фронте. С переходом на мирное положение он занял место инспектора артиллерии, но скоро был съеден. Говорили, что он был связан с павшим тогда Троцким. Вполне возможно, но утверждать не берусь. На посту редактора каторжанской газеты, а позже и ежемесячника он был более чем на своем месте. Прекрасно знавший и тонко чувствовавший русскую литературу, всегда ровный, выдержанный, тактичный и всегда ясно разбиравшийся в столь изменчивой на Соловках расстановке сил, он умел легко и незаметно обходить все подводные камни, мягко и эластично устранять препятствия. Он никогда не шел напролом, но почти всегда достигал цели, тонко учитывая психологию противника и ловко маневрируя. Несомненно, он ошибся, став военным. Его призванием была дипломатия. Внутренняя жизнь этого человека была от нас скрыта. Мы не знали даже, коммунист он или каэр. Изящно фрондируя, остроумно отшучиваясь, он отбивал все попытки проникнуть в его "нутро", был очень отзывчив к чужому несчастью, и я не помню случая, когда бы он отказал кому-нибудь в помощи и заступничестве, даже рискуя нанести ущерб своему влиянию. Официальная цензура не стесняла Петряева, ведь цензором был Сухов из сверхсрочных вахмистров, прошедший какую-то совпартшколу. Коммунистическая обработка не могла вытравить в душе этого служаки крепких устоев, заложенных в нее учебной командой полка императорской армии. Теперь на Соловках бывший вахмистр Сухов был военкомом полка, а Петряев, бывший капитан гвардии и революционный командарм, – каторжником, но в подсознании Сухова Петряев оставался гвардии капитаном, да еще, как-никак хоть и революционным, но всё же командармом, генералом. Военком охраны явно робел перед каторжником и безоговорочно подписывал к печати все предложенные Петряевым корректуры, иногда даже не читая их. Но и при внимательном чтении разобраться во многом ему явно было не по силам. Совсем иным был секретарь редакции чекист-коммунист Тверье, мрачный, озлобленный неудачник. Будучи посланным для агитации в Германию, он был там разоблачен, жестоко избит студентами и брошен в сток нечистот. Такие провалы в ГПУ не прощаются: последовали Соловки, но и здесь за какой-то, очевидно, серьезный промах он ухитрился попасть на сутки в знаменитую "Аввакумову щель" – каменный мешок в кремлевской стене, где нельзя было ни стоять, ни лежать. Придирчивый, подозрительный Тверье (подлинная фамилия Тверос) был темным пятном редакции. К счастью, он оставался в ней недолго, т. к. был переведен в команду охраны в Кемь. После его перевода Петряев свел должность секретаря к чисто технической работе и взял на нее полную противоположность Тверье – милого, приветливого и услужливого Шенберга. Он, как и Тверье, был евреем, но выросшим в богатой купеческой семье и получившим прекрасное воспитание. Трагическую роль судьбы, рока в его жизни сыграли… японцы. Шенберг был одним из немногих евреев-офицеров, произведенных при Керенском. Прекрасное знание французского языка и связи отца доставили ему командировку во Францию, где его и застал Октябрьский переворот. У милого, элегантного, прекрасно державшего себя Шенберга к этому времени в Париже была уже невеста-француженка. Ради получения гражданства республики Шенберг поступил с чином младшего офицера в колониальные войска и был назначен в Индокитай. Это было, кажется, очень трудно для русского. В Индокитае его постиг первый удар судьбы: он завел там любовницу-японку, которая оказалась шпионкой. Бедный Шенберг был не только изгнан из армии, но и из пределов Франции и ее колоний. . Куда? Скитаться бесприютным бродягой по Океании или рискнуть вернуться к оставленной в Москве семье? Не будучи ни в какой мере сменовеховцем (да и "вех" -то у него не было), Шенберг избрал второй путь и через Шанхай и Владивосток вернулся на родину, соблюдая все формальности и ничего не утаивая из своего прошлого. Первая встреча с ГПУ во Владивостоке прошла вполне гладко, и бывший офицер французских колониальных войск, получив все права гражданства РСФСР, поселился в Москве, где быстро нашел прекрасную службу – секретарем торговой миссии Японии. Это, конечно, стало известным и было учтено на Лубянке. Шенберг был вызван туда и принужден к слежке за своим принципалом. Новая "служба" повисла тяжким камнем на совести Шенберга. Избавиться от нее он не мог и пошел на компромисс, уведомив японца о произошедшем, а потом рассказал об этом кому-то из своих русских друзей. Результат этой наивности не заставил себя ждать: высшая мера (расстрел) с заменой десятью годами концлагеря! Тайфуны Индийского океана сменились колючим соловецким норд-остом; банановые заросли джунглей – темными елями соловецкой дебри. Бродя в их сумрачной тишине, бедный Шенберг ронял слезы на письма сохранявшей еще верность ему парижской невесты, которые всё же доходили. Но парижанка никак не могла понять сущности перемены в жизни своего жениха и воображая, что он командует ротой какого-то советского пограничного полка, жертвенно предлагала ему соединиться даже там, во льдах ужасного русского севера… Жившему еще старыми традициями революционного подполья Когану хотелось сделать из "Новых Соловков" массовую газету соловецкой общественности, конечно, направленную по советскому руслу; то, что на материке было организовано в форме пресловутого рабкорско-сельскорского движения. Это было, конечно, невозможно. В газете сотрудничал лишь узкий кружок бывших профессионалов и научных работников. "Массы" откликались лишь со стороны своей худшей, наиболее аморальной части. Большинство поступавших со стороны писем и заметок были густо, до отвращения насыщены тем подхалимством, тою добровольно-принудительной ложью, которая теперь стала квинтэссенцией всей советской прессы. Повествовали о своем перерождении, перевоспитании и даже восхваляли прелести каторжного режима – "вкусный рыбный суп" и "веселую, здоровую работу"… На Соловках эта подлость имела некоторое оправдание: наивные авторы надеялись на сокращение срока, что для многих было спасением жизни, но ее фальшь была слишком очевидной и бесстыдной. Подобные заметки и письма неизменно летели в корзину. В возможность "перековки" не верил никто даже в среде чекистского начальства. О ней и не говорили. В те годы причудливого сплетения уходившей в прошлое России с вторгавшейся в сознание советчиной еще жили остатки представлений о совести, о стыде, о личной честности даже в среде чекистов. Нач. адм. части Васьков, передавая Пётряеву одну из таких заметок, направленную через адмчасть с расчетом на прочтение ее им, сказал: – Вот, возьми. Тут какая-то сволочь тебе врет… Но газету .читали и даже покупали. Из тиража в 1000 экз. раскупалось и расходилось по подписке на дальние командировки около 100-120. Цена была 5 копеек в счет заборной книжки (на руки присланные с воли деньги не выдавались). Остальное шло на материк и там большинство подписчиков составляли родственники заключенных, желавшие узнать хоть по газете о жизни своих близких. Немного, конечно, они узнавали. На Соловках же читали прежде всего очень краткую информацию о жизни в СССР и столь же краткий обзор международного положения. Это понятно. Никаких, других газет не допускалось. Читали последнюю страницу, где была официальная часть: некоторые постановления коллегии ОГПУ и управления лагерей. Читали театральные рецензии и добродушные, мягкие фельетоны Литвина на местные темы. Во много раз ценнее и интереснее газеты был ежемесячный журнал "Соловецкие острова". Он содержал 250-300 страниц убористого шрифта и мог быть смело названным самым свободным из русских журналов, выходивших в то время в СССР. Теперь мне ясны причины допущения этой свободы. Он был безопасен для большевиков. Его тираж в 500 экз. был весь в распоряжении ОГПУ. Пересылка журнала с острова на материк допускалась лишь по особым разрешениям, в то время как газету можно было посылать свободно. Но ОГПУ он приносил несомненную пользу. Во-первых, он осведомлял его (помимо воли и намерений авторов) о настроениях некоторых кругов русской, преимущественно московской, интеллигенции; во-вторых, был рекламным козырем в руках того же учреждения, которым оно оперировало, как доказательством гуманности соловецкого режима перед иностранцами, а главное в высших слоях своей же партии, где в то время была еще сильна оппозиция старых большевиков (Рязанов, Цюрупа, Красин, Томский и др.), относившихся отрицательно и к орудию Ленина – Дзержинскому и к истреблению им русской интеллигенции. Но тогда мы не знали этого и работали в журнале, упоенные возможностью хотя бы частичного проявления свободы мысли. Журнал выпускался солидно, даже щегольски, на хорошей бумаге, в строгой серой обложке, с заголовком по эскизу талантливого Н. Качалина. Он не только не имел провинциального вида, но внешне напоминал лучшие из старых изданий этого типа. Вышло его семь или восемь номеров. По содержанию он распадался на две части: художественную литературу и научно-краеведческую. Вторая была много обширнее первой. Художественная проза была бедновата. Шли рассказы Литвина, Глубоковского, мои… Стихов было больше. Евреинов, Бернер, Русаков, Емельянов, Акарский давали очень неплохую лирику, правдиво и искренно отражавшую соловецкие настроения. В стихах можно было сказать больше и неуловимо для цензуры, всё же выразить свои чувства. Соловецкие поэты это делали. На смерть Есенина "Соловецкие острова" отозвались целым циклом (около десяти) стихотворений различных авторов. В них звучала нескрываемая скорбь о безвременной кончине поэта и упрек его гонителям. Не сберегли кудрявого Сережу, Последнего цветка на скошенном лугу… На материке сделать этого не осмелился ни один журнал. Там поэты равнялись по хамской, циничной эпитафии Есенину, данной Маяковским. Интереснее был отдел воспоминаний. Мне запомнились мемуары генерала Галкина, последнего русского резидента при последнем хане Хивинском. Они проливали яркий свет на жизнь этой мало известной окраины России, этого нелепого пережитка азиатских деспотий… Многие вспоминали войну 1914-17 гг., и эти воспоминания, равно как и мемуары ген. Галкина, могли бы смело идти в любом из современных эмигрантских изданий. Прекрасные иллюстрации, главным образом зарисовки старых Соловков, давал художник Браз, получивший срок за протест против расхищения сокровищ Эрмитажа, в котором ой заведывал одним из отделов. Вторая часть журнала – научно-краеведческая – заинтересовывала не только специалистов. Материалы по биологии, климатологии, океанографии и пр., конечно, мало кого, кроме них, интересовали, зато всё касавшееся истории Соловков находило читателя. Такового было немало. Сотрудники музея давали его в изобилии. Картины долгой и насыщенной творчеством жизни таинственного монастыря вставали одна за другой: новогородские монахи-ушкуйники, воинственные старообрядцы, выдерживавшие осаду стрельцов воеводы Мещеринова, ссыльные запорожские атаманы и даже некоторые декабристы, – все они прошли на страницах журнала, на фоне огромной культурной и экономической работы, проводившейся четыреста лет монастырем, на пепелище которого были брошены последние могикане, мелкие осколки разбитой, поруганной русской культуры. Пустырь разоренного монастыря, угрюмая тишина северной дебри были ее последним приютом на родине казалось нам тогда… В детстве мне случилось однажды попасть на скотскую бойню. В одном из ее помещений я увидел груду внутренностей убитых животных. Безжизненно розовели легкие, белели связки кишок и между ними темнели комки сердец. С них стекала густая черная кровь… Сердца еще жили. Они пульсировали, сжимались, расширялись в неверном, порывистом темпе. Сила инерции уже отнятой жизни еще владела ими и заставляла их содрогаться. Одни уже замирали, другие еще работали вхолостую, вырванные, разобщенные с организмами, которым они служили, брошенные на грязный, залитый кровью пол. Такой же грудой вырванных из тела, но еще пульсировавших, кровоточивших внутренностей представляются мне Соловки 1923-27 гг. У выброшенных на эту всероссийскую свалку не было ни будущего, ни настоящего. Было только прошлое. И это безмерно мощное прошлое еще сотрясало уже обескровленные сердца. В этой беспорядочной груде валялись и туго набитые уже загнившей заглоченной пищей желудки. От них шел; удушливый смрад. Они были уже мертвы, а сердца еще жили… Однажды, глухою безлунной сентябрьской ночью я возвращался пешком с отдаленной командировки. Дорога шла лесом, и я сбился с тропинки. Пришлось идти наугад, путаясь в высоких папоротниках, спотыкаясь о бурелом и валежник. Пути не было, и я шел, уже не надеясь найти его до рассвета. Но вдруг впереди мелькнул отблеск какого-то луча. Я пошел на него, почти не веря, что это огонь в жилище человека. Он едва мерцал и порой совсем исчезал, скрытый ветвями ели… Лишь подойдя вплотную, я понял, что свет идет из крохотного оконца незаметной во тьме землянки. Я заглянул в него. Прямо передо мной горела лампада, и бледные отблески ее света падали на темный лик древней иконы. Ниже был виден ничем не покрытый аналой, а на нем раскрытая книга… Это было всё, и лишь присмотревшись, я смог различить склоненную пред аналоем фигуру стоящего на коленях монаха и рядом, на лавке, очертания раскрытого гроба. Я стоял у входа в сокровенный затвор последнего схимника Святой Нерушимой Руси. Взойти я не посмел. Можно ли было нарушить своей человеческой нуждой в приюте смиренно-торжественный покой беседы молчальника с Богом? До рассвета стоял я у окна, не в силах уйти, оторваться от бледных лучей Неугасимой лампады пред ликом Спаса… Я думал… нет… верил, знал, что пока светит это бледное пламя Неугасимой, пока озарен хоть одним ее слабым лучом скорбный лик Искупителя людского греха, жив и Дух Руси – многогрешной, заблудшейся, смрадной, кровавой… кровью омытой, крещенной ею, покаянной, прощенной и грядущей к воскресению Преображенной Китежской Руси.

Рухнула мощная империя, в пределах которой не заходило солнце, а рожденный в каземате Вечный Рыцарь всё так же бродит по миру, любит, страдает и борется, повергается во прах и снова восстает и снова устремляет свое копье против злобных великанов и коварных чародеев Люди, государства, режимы сменяются, но он неизменен, ибо он – Дух. Сокровища человеческого духа, к числу которых принадлежит и русская культура, не поддаются ни физическим, ни математическим, ни иным, доступным человеку измерениям. Ничтожная лепта евангельской вдовицы превысила все сокровища храма. Слово, вдохнутое Богом, победило сильнейшую из империй, созданных человеком. Двенадцать галилейских нищих противопоставили свой Дух и излученную им мысль непреоборимой силе непобедимых легионов – и победили их! Работа в области культуры ничтожной кучки русских интеллигентов на Соловках была действом Духа. Она была бескорыстна, стимулировалась только воля творивших ее, она была тяжелой, порою подвижнической! Подвигом было создание театра Сергеем Армановым, ничтожным в мастерстве сценического преображения, но великим в своей любви к нему. Подвижником был доцент Приклонский, кропотливо собиравший и склеивавший при свете коптилки клочки древних разорванных записей… Прошли десятилетия, и многим казалось, что воля к личному подвигу сокрушена, растерта в прах тяжким жерновом социалистической обезлички. Казалось, что угасла приглушенной Неугасимая Лампада – душа России… Казалось и мне тогда… Но только казалось. Господь судил мне увидеть иное, о чем расскажу в конце этой книги.

Глава 13. Как это началось

В 1926 году пароход "Глеб Бокий", доставивший на остров разгрузочную комиссию во главе с Глебом Боким, привез в наглухо запертом трюме и небольшую партию новых ссыльных, среди которых был одесский контрабандист с десятилетним сроком Н. А. Френкель и сыпнотифозная вошь. Глеб Бокий, без подписи которого не обходился ни один смертный приговор коллегии ОГПУ, был убийцей многих тысяч. Сыпнотифозная вошь, занесенная в лагеря и до сих пор не переводящаяся в них, стала убийцей многих сотен тысяч людей. Натан Ааронович Френкель, которому суждено было стать оформителем и главным конструктором системы концлагерей страны победившего Социализма, может смела претендовать на звание убийцы многих миллионов. Было бы ошибкой назвать его автором, изобретателем системы социалистической принудиловки. Эта система вполне закономерно и логично вытекает из самой доктрины социализма. Концлагеря ОГПУ лишь первичные ячейки, опорные пункты теперь уже достроенного социалистического государства-концлагеря, в котором жизнь "свободного" гражданина отличается очень немногим от жизни концлагерника за проволокой. Он не был автором системы, но в его мощном, реалистически мыслившем мозгу отвлеченная и еще туманная тогда идея получила свои первые реальные практические формы. Он осознал, оформил ее и включил в действие. Соловки были первым опытом ее широкого применения. Большинство коммунистических карьер начинается быстрым взлетом ad astra – к звездам и очень нередко заканчивается еще более стремительным падением и пулей в подвале всемирно известного учреждения. Карьера Натана Аароновича Френкеля развернулась в обратном порядке: от более чем вероятной пули в под вале – к звездам, в системе которых он и поныне блистает в составе того созвездия, которое чуть было ие прервало не только его карьеру, но и жизненный путь. Расцвет НЭП-а в Одессе был особенно пышен. Город, помнивший блаженную для дельцов эпоху порто-франко, город, насчитывавший даже в царское время, более десяти тысяч зарегистрированных уголовников всех видов и специальностей, ожил и возродился в родной ему стихии. Шиберство, спекуляция и контрабанда развернулась в нем тогда в невиданных для России масштабах. . Еще молодой в то время коммерсант, природный одессит Натан Ааронович Френкель разом понял и оценил "дух эпохи", наступившей, как обещал сам Ленин, "всерьез и надолго". Понявши это, Френкель сделал "оргвыводы" и приступил к их широкой реализации – образовал трест контрабанды с размахом поистине американским. Несколько пароходов, целый флот парусников и катеров этого треста совершали правильные рейсы между советскими портами Черного моря, Румынией и Турцией. "Дело" велось открыто до бесстыдства. Всевозможные товары, начиная с шелковых чулок и кончая валютой всех стран, находили себе место в трюмах этой флотилии и чемоданах доверенных агентов Френкеля. Пограничная охрана, уголовный розыск, суды и даже само ГПУ было закуплено. Френкель был коммерсантом действительно большого стиля и человеком своей эпохи в истинном ее значении. История любит иногда подшутить. На этот раз ее шуткой была служебная командировка в Одессу члена коллегии ОГПУ Дерибаса, фамилию которого шпана считала остроумно придуманным псевдонимом "Дери-бас", что на блатном языке означает: ори во всю мочь, нагло и нахально. Но эта фамилия была подлинной и лишь несколько иначе писалась до революции – де Рибас, с добавлением звучного титула. Носивший ее чекист был прямым потомком нашедшего новую, более чем милостивую к нему родину в России французского эмигранта, аристократа, ближайшего сотрудника строителя Одессы герцога Ришелье, главная улица которой носила тогда еще его имя. Последний из рода де Рибас был чрезвычайно ярко выраженным вырожденцем. Очень маленького роста, почти карлик, с огромными оттопыренными ушами, шелушащейся, как у змеи, кожей и отталкивающими чертами лица, он вызывал среди окружающих чувство отвращения, гадливости, смешанной со страхом, какое испытывают обыкновенно при взгляде на паука, жабу, ехидну… Он знал это и не старался замаскировать своего уродства, но, наоборот, бравировал, подчеркивая его крайней неопрятностью, бесстыдством, грубостью и презрением к примитивным правилам приличия. Столь же уродлива была и его психика (сказать – душа было бы ошибкой. Вряд ли у него была таковая). Дерибас был более, чем обычным садистом: он был каким-то концентратом зла всех видов, "Лейденской банкой", заряженной дьяволом в аду. Он ненавидел всё и всех и не переносил улыбки довольства даже на лицах своих ближайших сотрудников и сотоварищей. Дерибас завидовал всему миру в целом и каждому его атому в отдельности. Он никогда не пропускал возможности причинить боль или иной вред каждому, даже бывшему в его лагере. Если коллегию ОГПУ считать ножом гильотины революции, то он был острием этого ножа. Его ненавидели и боялись даже члены этой всемогущей коллегии. Шатобриан или Лермонтов нашли бы в нём готовый прототип выразителя демонизма, который они безуспешно искали среди людей. Именно эти качества Дерибаса и приковали к нему внимание Дзержинского в первые годы чрезвычайки. Создатель Чека, вернее, выполнитель этого задания Ленина, оценил по достоинству редкостное внешнее и внутреннее уродство этого человекообразного существа и быстро возвысил его до члена коллегии. Такие люди были там нужны, и Дзержинский не ошибся в своих расчетах: Дерибас оказался даже "полезнее", чем ожидал этого сам главный палач. В силу своей ненависти ко всему живущему, Дерибас был на самом деле… неподкупным. Ненависть превышала в нём все другие чувства, желания и страсти… Прибыв в Одессу с самыми широкими полномочиями, Дерибас, конечно, тотчас же узнал о контрабандном тресте Френкеля. Знал, конечно, и Френкель о полномочиях Дерибаса. Игра началась. Френкель по происхождению был евреем, но не имел ничего общего с крупной и мощной в Одессе еврейской общиной, руководимой чтимыми раввинами. Он был циничным и откровенным атеистом, поклонялся лишь золотому тельцу и щедро рассыпал подачки нужным ему людям, но ничего не давал ни на синагогу, ни на еврейскую благотворительность. Раввины были настроены против него. Эту историю рассказывал мне здесь же, на Соловках, также еврей, сосланный туда одесский чекист среднего ранга. От него я и узнал подробности о начале деятельности Френкеля. Именно этот антагонизм между Френкелем и еврейской общиной помог Дерибасу одержать победу. Борьба с Френкелем в тот период была нелегка даже и для такой крупной фигуры, как Дерибас, ибо у Френкеля были закупленные им "свои люди" в составе самой коллегии. Можно предполагать, что одним из них был возвышавшийся в то время Ягода, который позже, уже во втором периоде карьеры Френкеля, явно ему покровительствовал. Глава НКВД того времени Менжинский был по существу пустым местом. Доведенный до полного рамолизма наркотиками и развратом всех видов, он был пешкой в руках своих ближайших помощников, а среди них, как это всегда было, есть и будет во всех учреждениях и организациях коммунистической партии, шла ожесточенная внутренняя борьба. Пауки яростно пожирали друг друга. Умный, расчетливый и осведомленный о ходе этой борьбы Френкель был в курсе всех изменений в расстановке внутренних сил НКВД и спекулировал на них столь же умело, как и на валюте. Но на этот раз. он наскочил на достойного противника. Щупальцы спрута, раскинутые от Москвы до Константинополя, встретили жало ехидны. Ехидна была под самым сердцем спрута, в Одессе. Дерибас, сея ужас вокруг себя, повел игру с Френкелем чрезвычайно осторожно. Он умело делал вид, что хочет сам сорвать с Френкеля крупный, очень крупный куш, столь значительный, что не стеснявшийся обычно в таких случаях Френкель призадумался и начал торг при помощи доверенных лиц. А пока шел этот торг, в Москву, помимо и даже тайно от одесского отдела НКВД и, вероятно, от некоторых членов коллегии шли сообщения Дерибаса, в чём ему помогала настроенная против Френкеля религиозная часть одесских евреев. И вот, в одну далеко не прекрасную для Френкеля и его друзей ночь, в Одессу прибыл зашифрованный поезд с отрядом московских чекистов, который поступил под команду Дерибаса. Френкель, вся головка одесской Чеки и главные "директора" треста были в ту же ночь арестованы и через несколько дней отвезены в Москву самим Дерибасом. Далее этот авантюрный роман разыгрался так: коллегия ОГПУ вынесла Френкелю и его ближайшим сотоварищам смертный приговор, но их покровители не сложили оружия. Френкель был уже приведен в подвал… и там ему было объявлено помилование, вернее, замена смертной казни десятью годами Соловецкой каторги. Странная, незримая нить связала Френкеля и привезенную вместе с ним сыпнотифозную вошь. Первой стала действовать она. На острове началась и развилась с необычаной быстротой эпидемия сыпняка. Лазарет уже не вмещал больных. Заболевали в кремле, в скитах, на соседнем острове Анзере, в Секирном изоляторе… Яма для свалки трупов на монастырском кладбище ежедневно расширялась на несколько метров. Так действовала вошь, слепо и стихийно, убивая и сама погибая на трупах убитых ею… Френкель действовал иначе – обдуманно и систематически. В первые же дни по прибытии на Соловки он, при помощи взятки, устроился в штат нарядчиков и внимательно присмотрелся к жизни соловецкого муравейника. Его точный коммерческий практицизм констатировал бесцельность, никчемность труда двадцати тысяч каторжников. Практический результат этого труда был ничтожен. Машина работала вхолостую, бесполезно растрачивая горючее. Думается, что тут же, в первые дни пребывания на острове, в его голове начал оформляться грандиозный план, вполне созвучный тому, который уже оформлялся тогда в лабораториях московского Кремля и вступил в жизнь СССР под именем первой пятилетки. Но надо было ждать случая для проведения первого опыта, обстановки, нужной для рождения эмбриона. Эту обстановку создала сыпнотифозная вошь. Бурное развитие эпидемии вынудило начальство к срочным профилактическим мерам. Населению островов, уже отрезанному от материка прекращением навигации, грозило полное вымирание к весне. В первую очередь нужны были бани и в кремле и в раскиданных по островам командировках, нужны немедленно, срочно. Инженеры, которым было задано составить план и сметы построек, запроектировали их сроки в 10-20 дней. В проекте, поданном Френкелем по его личной инициативе, значился срок в 24 часа для постройки самой большой бани и только 50 человек рабочих, набранных по его выбору. Баринов вызвал Френкеля к себе. – Берешься построить за сутки? – Берусь, если дадите всё, что указываю. – Дадим. Надуешь – Секирка! – Знаю! – Вали! Френкель отобрал около 30 сильных молодых работников, в большинстве ловких на все руки кронштадтских матросов. Служа нарядчиком и надсмотрщиком в отделе рабсилы, он уже знал их и намечал безошибочно. Остальных он потребовал из барака инвалидов. – На кой чорт тебе это барахло? – изумился Баринов. – Мое дело. – Раз так – бери. У меня попов да генералов хватит. Только помни: сорвешь – сгною на Секирке! Обе команды – работников и инвалидов – Френкель построил друг против друга на месте намеченной стройки. Дул норд-ост. Мороз грыз уши и руки. Старики меньшей шеренги зябко кутались, топчась на месте. Многие были в лохмотьях. – Дело обстоит так, – обратился к рабочим Френкель, – в 24 часа мы должны построить здесь баню. Не выполним задания – уйдем с работы прямо на Секирку. И вы, и я, и они, – указал он на стариков. – Горячую пищу – мясную – принесут сюда. Будет по стакану спирта. Начинаем. Молодежь смотрела на стариков. Старики смотрели на молодежь. И те и другие были людьми. Молодежь поняла не столько умом, сколько сердцем, что от нее и только от нее зависит в данный момент жизнь стариков, – Берись, братва! Дружно! По авральному! – Свисти всех наверх, боцман! – Боевая тревога! Вероятно, в давно минувшие времена Святой Руси так же дружно, с таким же напряжением всех сил строились по обету церкви-однодневки. В мятежных кронштадтцах, последних матросах Русского Императорского флота, еще жили пронесенные в их сердцах сквозь кровавый туман безвременья традиции Севастополя и Порт-Артура. Ими еще пелась тогда песня о героической смерти "Варяга". Стены из толстых бревен были еще не закончены, а в огороженном ими пространстве уже клали печи. Доски, баланы, брусья словно сами летали по воздуху. Двухдюймовые гвозди загонялись одним ударом молотка сильной, привычной рукой… – Даешь! Даешь! Полундра! – звучало над стройкой. Старики помогали, чем могли, но могли они мало. Френкель умышленно выбрал самых убогих, самых старых епископов и генералов. Сам он был центром всей работы, ее мозгом и распоряжался спокойно, дельно, толково… Свои обещания он сдержал: были и густые мясные щи, и хлеб без веса, и спирт… Чахлый день соловецкой зимы замирал. Над стройкой вспыхнули прожекторы, и работа продолжалась в том же темпе. Пришедший на следующее утро Баринов вошел в пахнувший свежей сосновой стружкой предбанник. Из двери бани валил белый пар уже закипавших котлов. – Молодцы, – так-растак, в сердце, в кровь, в селезенку!.. – рявкнул восхищенный Баринов. – Всем по стакану спирта! От меня! А ты, – обратился он к Френкелю, – зайдешь ко мне… побалакаем… Работа была выполнена за два с половиной часа до срока. В лазарет унесли только двух замерзших ночью стариков-священников. Этот день был началом новой эры в жизни Соловецкой каторги. Она вступила в систему социалистического строительства, раскинутую на территории одной шестой мира… Вторая часть зимы протекала под знаком напряженной работы сыпнотифозной вши и Натана Аароновича Френкеля. Первая работала в низах, транспортируя уже не в одну, а десятки ям, вырытых в мерзлой земле, новые и новые сотни мертвых. Второй работал в верхах, подготовляя транспортировку того же продукта социалистического производства уже не в десятки, а в сотни, тысячи, сотни тысяч братских могил. Управление СЛОН было реорганизовано коренным образом. Его отделы, возникшие в период хаотического развития Соловков – свалки недорезанных, были преобразованы, частью аннулированы и пополнены новыми, сведены в стройную систему воспитательно-трудовой части, во главе которой стоял Френкель. Для специалистов-техников всех видов настал золотой век. Первыми вступили в него экономисты-плановики – уродливая, паразитарная профессия, порожденная практикой социалистического хозяйства, и бухгалтера. Пишущие машинки управления стучали день и ночь, продуцируя кипы планов, смет, схем, которые единственный, тогда соловецкий самолет едва успевал перебрасывать на материк – в Кемь, а оттуда на Лубянку. Соловки были всегда микрокосмом, чутко отражавшим в уменьшенном во много раз виде все процессы, возникавшие на материке. Они пережили свой период военного коммунизма, свой НЭП и теперь вступали в эпоху формирования социалистической кабалы. Отразили они и последний бой зубров революционного подполья с провозвестниками грядущей армии роботов. Воспитательно-просветительная часть встала на путь воспитательно-трудовой. Коган вступил в борьбу с Френкелем и был разбит, приведен к молчанию, утратив разом всё свое влияние. Иначе быть не могло. Соловки отражали жизнь СССР. Вместе с воспитательно-трудовой частью были разгромлены и все ячейки Соловецкого пережитка русской культуры. Первым умер журнал, не надолго пережила его и газета. Музей сохранился лишь как показательно-рекламное учреждение; его научные сотрудники-краеведы были растасованы по канцеляриям, а часть их – геологи, топографы, картографы, геодезисты и пр. – направлены на изыскательные работы в торфяники Колы, тайгу Северного Урала и даже на Новую Землю, где была запроектирована база промышленного лова тюленей, моржей и трески. Биосад обезлюдел, театр был разделен на несколько мелких передвижек для обслуживания пропаганды в новых беспрерывно формировавшихся лагерях и командировках. Размах Френкеля был широк и его организационные способности, несомненно, велики. Если до него распорядители Соловецкой рабсилы в большинстве случаев не знали, куда девать прибывавших каторжников, то теперь людей и особенно техников всех специальностей нахватало. В отправленных в Москву планах и схемах значилась потребность в десятках, сотнях тысяч… ОГПУ удовлетворяла ее в срочном порядке. Молох социалистического рабства рос с каждым днем, и ничтожный северный остров не мог уже вместить даже его мозга. Управление лагерями особого назначения было перенесено на материк, а сами Соловки превратились к 1930 г. в третьеразрядный лагерь, последнее пристанище безнадежных доходяг. Их роль была сыграна. Соловецкий этап развития социалистического рабства сменился Беломорско-Балтийским. Во главе этой новой гигантской системы стоял Н. А. Френкель, превратившийся из картожника с высшим сроком в неограниченного повелителя миллионов жизней, орденоносца и героя социалистического труда. Надо быть справедливым: это последнее звание он мог носить по праву. Его вклад в практику осуществления социализма – грандиозен. В наши дни Френкель продолжает вести свое страшное дело, разворачивая его всё шире и шире. Теперь он уже имеет чин генерала Госбезопасности и множество орденов. С Дерибасом он, очевидно, сосчитался: этот последний исчез в период террора 1938 г. на Дальнем Востоке.

Часть третья.Летопись мужицкого царства

В 1926 году пароход "Глеб Бокий", доставивший на остров разгрузочную комиссию во главе с Глебом Боким, привез в наглухо запертом трюме и небольшую партию новых ссыльных, среди которых был одесский контрабандист с десятилетним сроком Н. А. Френкель и сыпнотифозная вошь. Глеб Бокий, без подписи которого не обходился ни один смертный приговор коллегии ОГПУ, был убийцей многих тысяч. Сыпнотифозная вошь, занесенная в лагеря и до сих пор не переводящаяся в них, стала убийцей многих сотен тысяч людей. Натан Ааронович Френкель, которому суждено было стать оформителем и главным конструктором системы концлагерей страны победившего Социализма, может смела претендовать на звание убийцы многих миллионов. Было бы ошибкой назвать его автором, изобретателем системы социалистической принудиловки. Эта система вполне закономерно и логично вытекает из самой доктрины социализма. Концлагеря ОГПУ лишь первичные ячейки, опорные пункты теперь уже достроенного социалистического государства-концлагеря, в котором жизнь "свободного" гражданина отличается очень немногим от жизни концлагерника за проволокой. Он не был автором системы, но в его мощном, реалистически мыслившем мозгу отвлеченная и еще туманная тогда идея получила свои первые реальные практические формы. Он осознал, оформил ее и включил в действие. Соловки были первым опытом ее широкого применения. Большинство коммунистических карьер начинается быстрым взлетом ad astra – к звездам и очень нередко заканчивается еще более стремительным падением и пулей в подвале всемирно известного учреждения. Карьера Натана Аароновича Френкеля развернулась в обратном порядке: от более чем вероятной пули в под вале – к звездам, в системе которых он и поныне блистает в составе того созвездия, которое чуть было ие прервало не только его карьеру, но и жизненный путь. Расцвет НЭП-а в Одессе был особенно пышен. Город, помнивший блаженную для дельцов эпоху порто-франко, город, насчитывавший даже в царское время, более десяти тысяч зарегистрированных уголовников всех видов и специальностей, ожил и возродился в родной ему стихии. Шиберство, спекуляция и контрабанда развернулась в нем тогда в невиданных для России масштабах. . Еще молодой в то время коммерсант, природный одессит Натан Ааронович Френкель разом понял и оценил "дух эпохи", наступившей, как обещал сам Ленин, "всерьез и надолго". Понявши это, Френкель сделал "оргвыводы" и приступил к их широкой реализации – образовал трест контрабанды с размахом поистине американским. Несколько пароходов, целый флот парусников и катеров этого треста совершали правильные рейсы между советскими портами Черного моря, Румынией и Турцией. "Дело" велось открыто до бесстыдства. Всевозможные товары, начиная с шелковых чулок и кончая валютой всех стран, находили себе место в трюмах этой флотилии и чемоданах доверенных агентов Френкеля. Пограничная охрана, уголовный розыск, суды и даже само ГПУ было закуплено. Френкель был коммерсантом действительно большого стиля и человеком своей эпохи в истинном ее значении. История любит иногда подшутить. На этот раз ее шуткой была служебная командировка в Одессу члена коллегии ОГПУ Дерибаса, фамилию которого шпана считала остроумно придуманным псевдонимом "Дери-бас", что на блатном языке означает: ори во всю мочь, нагло и нахально. Но эта фамилия была подлинной и лишь несколько иначе писалась до революции – де Рибас, с добавлением звучного титула. Носивший ее чекист был прямым потомком нашедшего новую, более чем милостивую к нему родину в России французского эмигранта, аристократа, ближайшего сотрудника строителя Одессы герцога Ришелье, главная улица которой носила тогда еще его имя. Последний из рода де Рибас был чрезвычайно ярко выраженным вырожденцем. Очень маленького роста, почти карлик, с огромными оттопыренными ушами, шелушащейся, как у змеи, кожей и отталкивающими чертами лица, он вызывал среди окружающих чувство отвращения, гадливости, смешанной со страхом, какое испытывают обыкновенно при взгляде на паука, жабу, ехидну… Он знал это и не старался замаскировать своего уродства, но, наоборот, бравировал, подчеркивая его крайней неопрятностью, бесстыдством, грубостью и презрением к примитивным правилам приличия. Столь же уродлива была и его психика (сказать – душа было бы ошибкой. Вряд ли у него была таковая). Дерибас был более, чем обычным садистом: он был каким-то концентратом зла всех видов, "Лейденской банкой", заряженной дьяволом в аду. Он ненавидел всё и всех и не переносил улыбки довольства даже на лицах своих ближайших сотрудников и сотоварищей. Дерибас завидовал всему миру в целом и каждому его атому в отдельности. Он никогда не пропускал возможности причинить боль или иной вред каждому, даже бывшему в его лагере. Если коллегию ОГПУ считать ножом гильотины революции, то он был острием этого ножа. Его ненавидели и боялись даже члены этой всемогущей коллегии. Шатобриан или Лермонтов нашли бы в нём готовый прототип выразителя демонизма, который они безуспешно искали среди людей. Именно эти качества Дерибаса и приковали к нему внимание Дзержинского в первые годы чрезвычайки. Создатель Чека, вернее, выполнитель этого задания Ленина, оценил по достоинству редкостное внешнее и внутреннее уродство этого человекообразного существа и быстро возвысил его до члена коллегии. Такие люди были там нужны, и Дзержинский не ошибся в своих расчетах: Дерибас оказался даже "полезнее", чем ожидал этого сам главный палач. В силу своей ненависти ко всему живущему, Дерибас был на самом деле… неподкупным. Ненависть превышала в нём все другие чувства, желания и страсти… Прибыв в Одессу с самыми широкими полномочиями, Дерибас, конечно, тотчас же узнал о контрабандном тресте Френкеля. Знал, конечно, и Френкель о полномочиях Дерибаса. Игра началась. Френкель по происхождению был евреем, но не имел ничего общего с крупной и мощной в Одессе еврейской общиной, руководимой чтимыми раввинами. Он был циничным и откровенным атеистом, поклонялся лишь золотому тельцу и щедро рассыпал подачки нужным ему людям, но ничего не давал ни на синагогу, ни на еврейскую благотворительность. Раввины были настроены против него. Эту историю рассказывал мне здесь же, на Соловках, также еврей, сосланный туда одесский чекист среднего ранга. От него я и узнал подробности о начале деятельности Френкеля. Именно этот антагонизм между Френкелем и еврейской общиной помог Дерибасу одержать победу. Борьба с Френкелем в тот период была нелегка даже и для такой крупной фигуры, как Дерибас, ибо у Френкеля были закупленные им "свои люди" в составе самой коллегии. Можно предполагать, что одним из них был возвышавшийся в то время Ягода, который позже, уже во втором периоде карьеры Френкеля, явно ему покровительствовал. Глава НКВД того времени Менжинский был по существу пустым местом. Доведенный до полного рамолизма наркотиками и развратом всех видов, он был пешкой в руках своих ближайших помощников, а среди них, как это всегда было, есть и будет во всех учреждениях и организациях коммунистической партии, шла ожесточенная внутренняя борьба. Пауки яростно пожирали друг друга. Умный, расчетливый и осведомленный о ходе этой борьбы Френкель был в курсе всех изменений в расстановке внутренних сил НКВД и спекулировал на них столь же умело, как и на валюте. Но на этот раз. он наскочил на достойного противника. Щупальцы спрута, раскинутые от Москвы до Константинополя, встретили жало ехидны. Ехидна была под самым сердцем спрута, в Одессе. Дерибас, сея ужас вокруг себя, повел игру с Френкелем чрезвычайно осторожно. Он умело делал вид, что хочет сам сорвать с Френкеля крупный, очень крупный куш, столь значительный, что не стеснявшийся обычно в таких случаях Френкель призадумался и начал торг при помощи доверенных лиц. А пока шел этот торг, в Москву, помимо и даже тайно от одесского отдела НКВД и, вероятно, от некоторых членов коллегии шли сообщения Дерибаса, в чём ему помогала настроенная против Френкеля религиозная часть одесских евреев. И вот, в одну далеко не прекрасную для Френкеля и его друзей ночь, в Одессу прибыл зашифрованный поезд с отрядом московских чекистов, который поступил под команду Дерибаса. Френкель, вся головка одесской Чеки и главные "директора" треста были в ту же ночь арестованы и через несколько дней отвезены в Москву самим Дерибасом. Далее этот авантюрный роман разыгрался так: коллегия ОГПУ вынесла Френкелю и его ближайшим сотоварищам смертный приговор, но их покровители не сложили оружия. Френкель был уже приведен в подвал… и там ему было объявлено помилование, вернее, замена смертной казни десятью годами Соловецкой каторги. Странная, незримая нить связала Френкеля и привезенную вместе с ним сыпнотифозную вошь. Первой стала действовать она. На острове началась и развилась с необычаной быстротой эпидемия сыпняка. Лазарет уже не вмещал больных. Заболевали в кремле, в скитах, на соседнем острове Анзере, в Секирном изоляторе… Яма для свалки трупов на монастырском кладбище ежедневно расширялась на несколько метров. Так действовала вошь, слепо и стихийно, убивая и сама погибая на трупах убитых ею… Френкель действовал иначе – обдуманно и систематически. В первые же дни по прибытии на Соловки он, при помощи взятки, устроился в штат нарядчиков и внимательно присмотрелся к жизни соловецкого муравейника. Его точный коммерческий практицизм констатировал бесцельность, никчемность труда двадцати тысяч каторжников. Практический результат этого труда был ничтожен. Машина работала вхолостую, бесполезно растрачивая горючее. Думается, что тут же, в первые дни пребывания на острове, в его голове начал оформляться грандиозный план, вполне созвучный тому, который уже оформлялся тогда в лабораториях московского Кремля и вступил в жизнь СССР под именем первой пятилетки. Но надо было ждать случая для проведения первого опыта, обстановки, нужной для рождения эмбриона. Эту обстановку создала сыпнотифозная вошь. Бурное развитие эпидемии вынудило начальство к срочным профилактическим мерам. Населению островов, уже отрезанному от материка прекращением навигации, грозило полное вымирание к весне. В первую очередь нужны были бани и в кремле и в раскиданных по островам командировках, нужны немедленно, срочно. Инженеры, которым было задано составить план и сметы построек, запроектировали их сроки в 10-20 дней. В проекте, поданном Френкелем по его личной инициативе, значился срок в 24 часа для постройки самой большой бани и только 50 человек рабочих, набранных по его выбору. Баринов вызвал Френкеля к себе. – Берешься построить за сутки? – Берусь, если дадите всё, что указываю. – Дадим. Надуешь – Секирка! – Знаю! – Вали! Френкель отобрал около 30 сильных молодых работников, в большинстве ловких на все руки кронштадтских матросов. Служа нарядчиком и надсмотрщиком в отделе рабсилы, он уже знал их и намечал безошибочно. Остальных он потребовал из барака инвалидов. – На кой чорт тебе это барахло? – изумился Баринов. – Мое дело. – Раз так – бери. У меня попов да генералов хватит. Только помни: сорвешь – сгною на Секирке! Обе команды – работников и инвалидов – Френкель построил друг против друга на месте намеченной стройки. Дул норд-ост. Мороз грыз уши и руки. Старики меньшей шеренги зябко кутались, топчась на месте. Многие были в лохмотьях. – Дело обстоит так, – обратился к рабочим Френкель, – в 24 часа мы должны построить здесь баню. Не выполним задания – уйдем с работы прямо на Секирку. И вы, и я, и они, – указал он на стариков. – Горячую пищу – мясную – принесут сюда. Будет по стакану спирта. Начинаем. Молодежь смотрела на стариков. Старики смотрели на молодежь. И те и другие были людьми. Молодежь поняла не столько умом, сколько сердцем, что от нее и только от нее зависит в данный момент жизнь стариков, – Берись, братва! Дружно! По авральному! – Свисти всех наверх, боцман! – Боевая тревога! Вероятно, в давно минувшие времена Святой Руси так же дружно, с таким же напряжением всех сил строились по обету церкви-однодневки. В мятежных кронштадтцах, последних матросах Русского Императорского флота, еще жили пронесенные в их сердцах сквозь кровавый туман безвременья традиции Севастополя и Порт-Артура. Ими еще пелась тогда песня о героической смерти "Варяга". Стены из толстых бревен были еще не закончены, а в огороженном ими пространстве уже клали печи. Доски, баланы, брусья словно сами летали по воздуху. Двухдюймовые гвозди загонялись одним ударом молотка сильной, привычной рукой… – Даешь! Даешь! Полундра! – звучало над стройкой. Старики помогали, чем могли, но могли они мало. Френкель умышленно выбрал самых убогих, самых старых епископов и генералов. Сам он был центром всей работы, ее мозгом и распоряжался спокойно, дельно, толково… Свои обещания он сдержал: были и густые мясные щи, и хлеб без веса, и спирт… Чахлый день соловецкой зимы замирал. Над стройкой вспыхнули прожекторы, и работа продолжалась в том же темпе. Пришедший на следующее утро Баринов вошел в пахнувший свежей сосновой стружкой предбанник. Из двери бани валил белый пар уже закипавших котлов. – Молодцы, – так-растак, в сердце, в кровь, в селезенку!.. – рявкнул восхищенный Баринов. – Всем по стакану спирта! От меня! А ты, – обратился он к Френкелю, – зайдешь ко мне… побалакаем… Работа была выполнена за два с половиной часа до срока. В лазарет унесли только двух замерзших ночью стариков-священников. Этот день был началом новой эры в жизни Соловецкой каторги. Она вступила в систему социалистического строительства, раскинутую на территории одной шестой мира… Вторая часть зимы протекала под знаком напряженной работы сыпнотифозной вши и Натана Аароновича Френкеля. Первая работала в низах, транспортируя уже не в одну, а десятки ям, вырытых в мерзлой земле, новые и новые сотни мертвых. Второй работал в верхах, подготовляя транспортировку того же продукта социалистического производства уже не в десятки, а в сотни, тысячи, сотни тысяч братских могил. Управление СЛОН было реорганизовано коренным образом. Его отделы, возникшие в период хаотического развития Соловков – свалки недорезанных, были преобразованы, частью аннулированы и пополнены новыми, сведены в стройную систему воспитательно-трудовой части, во главе которой стоял Френкель. Для специалистов-техников всех видов настал золотой век. Первыми вступили в него экономисты-плановики – уродливая, паразитарная профессия, порожденная практикой социалистического хозяйства, и бухгалтера. Пишущие машинки управления стучали день и ночь, продуцируя кипы планов, смет, схем, которые единственный, тогда соловецкий самолет едва успевал перебрасывать на материк – в Кемь, а оттуда на Лубянку. Соловки были всегда микрокосмом, чутко отражавшим в уменьшенном во много раз виде все процессы, возникавшие на материке. Они пережили свой период военного коммунизма, свой НЭП и теперь вступали в эпоху формирования социалистической кабалы. Отразили они и последний бой зубров революционного подполья с провозвестниками грядущей армии роботов. Воспитательно-просветительная часть встала на путь воспитательно-трудовой. Коган вступил в борьбу с Френкелем и был разбит, приведен к молчанию, утратив разом всё свое влияние. Иначе быть не могло. Соловки отражали жизнь СССР. Вместе с воспитательно-трудовой частью были разгромлены и все ячейки Соловецкого пережитка русской культуры. Первым умер журнал, не надолго пережила его и газета. Музей сохранился лишь как показательно-рекламное учреждение; его научные сотрудники-краеведы были растасованы по канцеляриям, а часть их – геологи, топографы, картографы, геодезисты и пр. – направлены на изыскательные работы в торфяники Колы, тайгу Северного Урала и даже на Новую Землю, где была запроектирована база промышленного лова тюленей, моржей и трески. Биосад обезлюдел, театр был разделен на несколько мелких передвижек для обслуживания пропаганды в новых беспрерывно формировавшихся лагерях и командировках. Размах Френкеля был широк и его организационные способности, несомненно, велики. Если до него распорядители Соловецкой рабсилы в большинстве случаев не знали, куда девать прибывавших каторжников, то теперь людей и особенно техников всех специальностей нахватало. В отправленных в Москву планах и схемах значилась потребность в десятках, сотнях тысяч… ОГПУ удовлетворяла ее в срочном порядке. Молох социалистического рабства рос с каждым днем, и ничтожный северный остров не мог уже вместить даже его мозга. Управление лагерями особого назначения было перенесено на материк, а сами Соловки превратились к 1930 г. в третьеразрядный лагерь, последнее пристанище безнадежных доходяг. Их роль была сыграна. Соловецкий этап развития социалистического рабства сменился Беломорско-Балтийским. Во главе этой новой гигантской системы стоял Н. А. Френкель, превратившийся из картожника с высшим сроком в неограниченного повелителя миллионов жизней, орденоносца и героя социалистического труда. Надо быть справедливым: это последнее звание он мог носить по праву. Его вклад в практику осуществления социализма – грандиозен. В наши дни Френкель продолжает вести свое страшное дело, разворачивая его всё шире и шире. Теперь он уже имеет чин генерала Госбезопасности и множество орденов. С Дерибасом он, очевидно, сосчитался: этот последний исчез в период террора 1938 г. на Дальнем Востоке.

Глава 14. Фролка гунявый