Максим Грек

XIX‑XX веков, осуждавших ренессансный индивидуализм, самоутверждение человека и его измену Богу, афористично сформулировал один из крупнейших исследователей Средних веков и Возрождения Этьен Жильсон (в работе 1932 года): «Ренессанс, как его преподносили нам, был не Средние века плюс человек, но Средние века минус Бог, и трагедия состояла в том, что, теряя Бога, ренессанс терял самого человека»{85}. Если в таком же ключе попытаться определить позицию Максима Грека, то можно предложить формулу: «эллинское начало минус нечестие». Но это было недостижимо, как и Утопия—Нигдея его современника Томаса Мора (чье имя мы еще вспомним в московской части биографии нашего героя).

Надо к тому же сказать, что сама постановка вопроса об «отношении Максима Грека к Возрождению»{86} не вполне корректна, так как она предполагает в значительной степени его отношение к самому себе. Ведь для него, как и для его соотечественников в Италии, состоявших «на службе гуманизма», возрождаемая греческая античность была не «чужой», а «своей», не требовала и не предполагала «возрождения», так как никогда целиком не умирала. Будучи каллиграфом, сотрудничая с печатниками, Максим Грек становился живым инструментом той передачи знания, разностороннего и могучего процесса translatio, который был частью культуры эпохи (trans- latio studii, translatio imperii и др.).

Греки в Италии были не просто носителями языка возрождаемой античности — им было органически близко и то, что на этом языке было написано (при всем различии эпох, нравов, языковых норм и форм и т. д.). В античности они оставались у себя дома, даже в тех случаях, когда расходились с ней идейно и идеологически.

Максим Грек смотрел на окружающую действительность и изнутри, и вместе с тем со стороны — в этом уникальность его позиции в 90–е годы Кватроченто и первые годы следующего столетия. Вскоре на Афоне он по–новому осмыслит свой опыт, а главное — сможет глубже проникнуть в другую древность, духовное наследие восточных отцов, хранимое в богатейших книжных сокровищницах Афона. К некоторым из них проявляли большой интерес и гуманисты (это были Дионисий Ареопагит, Григорий Назианзин, Василий Великий и ряд других). А в России его труды будут посвящены в значительной своей части возрождению восточной патристики в переводах на церковнославянский язык, переносу в новую среду, на другую почву.

Хотя мы только начали рассказ об итальянской судьбе Михаила Триволиса, вспомним еще раз его цитату из «Слова против Альманаха»), звучащую как исповедь; она обобщает его итальянский опыт. Признаваясь в том, что сам едва не утонул в потоках нечестия, он говорит о своем обращении: «И если бы Бог, пекущийся о всеобщем спасении, помиловав меня, вскоре не посетил благодатию Своею и светом Своим не озарил мысль мою, то уже давно погиб бы я вместе с сущими там предстателями нечестия».

Вспоминая в Москве свое итальянское прошлое, Максим Грек не отрицал, что в юности не был чужд увлечениям того времени. Но, ссылаясь на «богоносных отцов», он хотел бы осмыслить их жизненный путь как пример для себя. Они положили, пишет Максим, много труда и потов, овладевая «внешними учениями», впоследствии же не поленились обличить имеющуюся в них ложь и искоренить растущий от них вред. «Все воссиявшие в мудрости и святости приобщались внешним наказаниям, будучи еще юными и не достигнув гор- нейшей мудрости… требуя еще молока, а не твердой пищи, как говорит Павел коринфянам. Но когда они достигли совершенного возраста, в котором был и Павел, освободившись от того, что было свойственно младенчеству<…>то осудили как ложь и нечестие преизлишние учения, которые не умеют созидать благочестие, и обратились к пророческим и апостольским источникам»{87}. Стих из Первого послания апостола Павла к коринфянам контаминирован здесь со стихами из послания к евреям: «Когда я был младенцем, то по–младенчески говорил, по–младенчески мыслил, по–младенчески рассуждал, а как стал мужем, то оставил младенческое» (I Кор. 13:11). А молочная и твердая пища противопоставлены в послании к евреям: «Всякий, питаемый молоком, несведущ в слове правды, потому что младенец; твердая же пища свойственна совершенным, у которых чувства навыком приучены различению добра и зла» (Евр. 5:13—14).

Но до совершенства Михаилу тогда было еще далеко.

Флоренция: аскетизм

Максим Грек (оставаясь еще Михаилом Триволисом) жил во Флоренции, когда аскетическая проповедь Савонаролы звучала здесь на нотах немыслимой высоты, когда монах, объявивший себя пророком, преобразовал не только свой монастырь, но и нравы горожан.

Его слушатель Михаил принадлежал к другой конфессии, но все происходившее произвело на него столь сильное и глубокое впечатление, что он несколько десятилетий спустя помнил и описал события, притом — и это особенно примечательно — находясь уже в России, в другой конфессиональной и культурной среде{88}. Своим русским читателям он представил два латинских монашеских ордена и настоятеля одного из монастырей как пример «совершенного иноческого жительства», показывая, что благие начинания могут быть даже у людей, исповедующих «неправые» учения.

О Савонароле написано очень много{89}, но мы имеем возможность рассказать о нем словами самого Максима Грека, которого отделяли от Михаила Триволиса и пребывание на Святой горе Афон, и наблюдение русских монастырских порядков, и знакомство с русскими нестяжателями. Тем интереснее, какие сюжеты и образы из своего прошлого он избрал. Дополнения к его рассказу ограничим лишь краткими комментариями, в основном фактического характера, а также приведем свидетельства уже знакомого нам Филиппа де Ком- мина, содержащие информацию о той стороне деятельности Савонаролы, которой не касался Максим Грек, хотя в какой- то части события могли быть ему известны. Когда читаешь эти страницы мемуаров французского дипломата, постоянно маячит тень Иоанна Ласкариса, который в это время тоже стал приближенным короля, связующим звеном между греческой диаспорой и французским двором, озабоченным в то время планами борьбы с турками. Конечно, мы не знаем, в чем конкретно могли состоять связи Михаила с его бывшим наставником. Денисов предполагал, что он мог посетить Париж вместе с Ласкарисом, но еще Иконников в 1915 году показал, что для этого предположения нет достаточных оснований.

Савонарола родился в 1452 году. Его отец был известным врачом, сын получил хорошее образование, но от медицинской карьеры отказался, предпочел монашеский путь и в 1475 году тайно бежал из дома в Болонью, в доминиканский монастырь. Он проповедовал и занимался преподаванием в разных городах, в частности во Флоренции в 1482 году. В 1490 году Лоренцо Медичи пригласил его в город по рекомендации Пи- ко делла Мирандола, и доминиканец занял кафедру учителя в монастыре Сан–Марко, а вскоре, в 1491 году, единодушно избран настоятелем этого монастыря. Правда, в 1493 году он вынужден был покинуть Флоренцию после наложенного Пьеро Медичи запрета говорить проповеди во время поста, но вскоре вернулся. С этого времени слушателем его проповедей стал Михаил Триволис (в «Повести» он сообщил, что проповеди продолжались в течение пяти лет).

Авторитет Савонаролы возрос благодаря его посреднической роли в переговорах с французским королем Карлом VIII в самом начале франко–итальянской войны, в ноябре 1494 года; вторично он встречался с королем 18 июня 1495 года, о чем рассказал Филипп де Коммин. По его словам, Савонарола видел в короле орудие Божьей кары, надеялся, что он окажет помощь в реформировании Церкви, и призывал его к этому, не останавливаясь и перед угрозами. Сам де Коммин тоже встречался с Савонаролой; их встреча произошла в июне 1495 года, когда дипломат возвращался из Венеции после неудачных для Франции переговоров. На этой встрече французского дипломата сопровождал королевский майордом Жан Франсуа де Кардон; надо полагать, что встреча состоялась по поручению или с ведома короля.

Автор «Мемуаров» вспоминал и события недавнего прошлого, рассказав, как он, «будучи во Флоренции, когда ехал к королю, посетил в реформированном монастыре брата–проповедника по имени брат Джироламо, человека, как говорили, святой жизни, проведшего 15 лет в этом монастыре<…>. Причиной посещения было то, что он всегда проповедовал к великой пользе короля, и слова его удержали флорентийцев от выступления против нас, ибо никогда еще проповедник не пользовался в городе таким доверием. Что бы там ни говорили или ни писали в опровержение, он постоянно уверял слушателей в прйшествии нашего короля, говоря, что король послан Богом, дабы покарать тиранов Италии, и что никто не сможет ему оказывать сопротивление и противиться. Он говорил также, что король пойдет к Пизе и вступит в нее и что в тот же день во Флоренции произойдет государственный переворот (так оно и случилось, ибо в тот день был изгнан Пьеро Медичи). Он заранее предрекал и многое другое, как, например, смерть Лоренцо Медичи, и открыто заявлял, что имел на сей счет откровение. Проповедовал он также, что Церковь будет реформирована мечом, чего, правда, не случилось, хотя все шло именно к тому, но еще может случиться. Многие хулили его за то, что он утверждал, будто имеет откровение от Бога, но другие не верили ему; что же касается меня, то я считаю его добрым человеком. Я спросил у него также, сможет ли король, не подвергая опасности свою персону, вернуться назад, учитывая, что венецианцы собрали большую армию, о чем брат Джироламо знал лучше меня, хотя я только что от них вернулся. Он мне ответил, что у короля будет много трудностей на обратном пути, но он выйдет из них с честью, даже если его будут сопровождать всего 100 человек, и что Господь, приведший его сюда, выведет и обратно; но за то, что он не исполнил своего долга и не реформировал Церковь, как и за то, что он допустил, чтобы его люди обирали и грабили народ, и особенно приверженцев его партии, словно они были врагами, хотя они по доброй воле открывали ему ворота, Господь вынес ему приговор и вскорости покарает его{90}. Но он добавил, чтобы я передал королю, что если он пожалеет народ и помешает своим людям причинять зло и будет их карать за это, как ему и положено, то Господь отменит или смягчит приговор»{91}.