Metropolitan Anthony of Sourozh. Transaction
надеется, никогда не перестает (1Кор13), это все можно было в нем
обнаружить, и этого я тогда не мог понять. Я знал, что моя мать меня любит, что
отец любит, что бабушка любит, это был весь круг моей жизни из области ласковых
отношений. Но почему человек, который для меня чужой, может меня любить и мог
любить других, которые ему тоже были чужими, было мне совершенно невдомек.
Только потом, уже много лет спустя, я понял, откуда это шло. Но тогда это был
вопросительный знак, который встал в моем сознании, неразрешимый вопрос.
Я тогда остался в этой организации, жизнь шла нормально, я развивался в
русском порядке очень сознательно и очень пламенно и убежденно; дома мы
говорили всегда по-русски, стихия наша была русская, все свободное время я
проводил в нашей организации. Французов мы не специально любили (моя мать
говорила: как хороша была бы Франция, если бы не было французов), называли их
туземцами— без злобы, а просто так, просто мы шли мимо; они были
обстановкой жизни, так же как деревья, или кошки, или что другое. С французами
или с французскими семьями мы сталкивались на работе или в школе и не иначе, и
это не заходило никуда дальше. Какая-то доля западной культуры прививалась, но
чувством мы не примыкали.
Еще из воспоминаний об отношениях с французами, это когда мы уже жили на
Сен-Луи-ан-л’Иль; мама получила работу литературного секретаря у издателя, и ее
хозяин сказал ей однажды, когда она не смогла прийти на работу: «Знайте, мадам,
что одна только смерть, ваша смерть, может быть оправданием, что вы не
пришли на работу».
Когда мне было лет четырнадцать, у нас впервые оказалось помещение (в
Буа-Коломб), где мы могли жить все втроем: бабушка, мама и я; отец жил на
отлете— я вам скажу об этом через минуту,— а до того мы жили, как я
рассказывал, кто где и кто как. И в первый раз в жизни с тех пор, как кончилось
ранее детство, когда мы ехали из Персии, я вдруг пережил какую-то возможность
счастья; до сих пор, когда я вижу сны блаженного счастья, они происходят в этой