Metropolitan Anthony of Sourozh. Transaction

или с французскими семьями мы сталкивались на работе или в школе и не иначе, и

это не заходило никуда дальше. Какая-то доля западной культуры прививалась, но

чувством мы не примыкали.

Еще из воспоминаний об отношениях с французами, это когда мы уже жили на

Сен-Луи-ан-л’Иль; мама получила работу литературного секретаря у издателя, и ее

хозяин сказал ей однажды, когда она не смогла прийти на работу: «Знайте, мадам,

что одна только смерть, ваша смерть, может быть оправданием, что вы не

пришли на работу».

Когда мне было лет четырнадцать, у нас впервые оказалось помещение (в

Буа-Коломб), где мы могли жить все втроем: бабушка, мама и я; отец жил на

отлете— я вам скажу об этом через минуту,— а до того мы жили, как я

рассказывал, кто где и кто как. И в первый раз в жизни с тех пор, как кончилось

ранее детство, когда мы ехали из Персии, я вдруг пережил какую-то возможность

счастья; до сих пор, когда я вижу сны блаженного счастья, они происходят в этой

квартире. В течение двух-трех месяцев это было просто безоблачное блаженство. И

вдруг случилась совершенно для меня неожиданная вещь: я испугался счастья.

Вдруг мне представилось, что счастье страшнее того очень тяжелого, что было

раньше, потому что, когда жизнь была сплошной борьбой, самозащитой или попыткой

уцелеть, в жизни была цель: надо было уцелеть вот сейчас, надо было обеспечить

возможность уцелеть немножко позже, надо было знать, где переночуешь, надо было

знать, как достать что-нибудь, что можно съесть,— вот в таком порядке. А

когда вдруг оказалось, что всей этой ежеминутной борьбы нет, получилось, что

жизнь совершенно опустела, потому что можно ли строить всю жизнь на том, что

бабушка, мама и я друг друга любим— но бесцельно? Что нет никакой глубины

в этом, что нет никакой вечности, никакого будущего, что вся жизнь в плену двух

измерений: времени и пространства,— а глубины в ней нет; может быть,

какая-то толщина есть, она может какие-то сантиметры собой представлять, но

ничего другого, дно сразу. И представилось, что если жизнь так бессмысленна, как