Святитель Григорий Нисский.-О блаженствах-Оглавление-Слово 1. «Увидев народ, Он взошел на гору; и, когда сел, приступили

Посмеется, конечно, у кого в виду этот мир, и, издеваясь над словом сим, скажет так: если ублажаются по жизни истощаемые всяким бедствием; то следует, конечно, что бедствуют те, у кого жизнь беспечальна и благоденственна. И таким образом увеличит еще смех, перечисляя роды бедствий, выставляя на вид худые последствия вдовства, горькое состояние сиротства, убытки, кораблекрушения, взятие в плен на войне, несправедливые решения в судах, изгнания из отечества, описания имуществ, бесчестия, бедствия от болезней, как то: увечья, отъятие членов, и всякого рода телесные повреждения, и если еще какое страдание, касающееся или тела, или души, приключается людям в сей жизни, все опишет в слове, и тем, по его мнению докажет, будто бы достойно осмеяния слово, ублажающее плачущих. Но мы, не обращая много внимания на тех, которые имеют тесный и низкий взгляд на мысли Божественные, постараемся, сколько возможно, рассмотреть заключающееся в глубине сказанного богатство; чтобы и чрез это сделалось явным, сколько разности в разумении плотском и перстном с разумением возвышенным, небесным.

С первого взгляда блаженным можно признать плач о проступках и о грехах, по учению о печали Павла, который сказал, что не один вид печали, но есть печаль мирская, и есть печаль «по Бозе содеваемая», и дело печали мирской — смерть, а вторая печаль покаянием «соделовает» печалющимся спасение (2 Кор. 7, 10.). Ибо подлинно не недостойно ублажения такое состояние души, когда, пришедши в чувство худости, оплакивает она порочную жизнь. Как в телесных недугах, в которых одна из частей тела от какого либо повреждения делается недействующею, знаком омертвения недействующей части служит ее бесчувственность; если же каким врачебным искусством телу снова возвращено будет жизненное чувство, то радуются уже болям члена, и сам страждущий, и прислуживающий больному, признаком переворота болезни на здравие принимая то, что член стал уже чувствовать причиняемую ему боль: так, когда иные, как говорит Апостол, «в нечаяние вложшеся» предадут «себе» (Еф.4,19.) жизни греховной, став подлинно какими-то мертвыми и недействующими для жизни добродетельной, ни мало не чувствуют они того, что делают. Если же коснется их какое либо врачующее слово, как бы горячими какими и опаляющими составами, — разумею строгие угрозы будущим судом, — и страхом ожидаемого до глубины проникнет сердце, и в нем, оцепеневшем от страсти сластолюбия, как бы растирая и согревая, подобно какому-то горячительному и острому врачевству, — страх геенны, огнь неугасимый, червя не умирающего, скрежет зубов, не престающий плачь, тьму кромешную и все сему подобное, заставит почувствовать ту жизнь, какую проводить; то соделает его достойным ублажения, произведя в душе болезненное чувство. Как и Павел восшедшего неистово на отцово ложе до тех пор бичует словом, пока остается он бесчувственным к своему греху; а когда врачевство укоризн коснулось этого человека, как соделавшегося уже блаженным за свой плачь, начинает утешать, да не многою как говорить, «скорбию пожерт будет токовый» (2 Кор. 2, 7.).

Положим, что и эта мысль в предлагаемом взгляде на учение о блаженстве небесполезна будет для жизни добродетельной, потому что грех в естестве человеческом как-то умножается, а покаянный плачь оказывается врачевством от него; но мне кажется, что слово усильнейшим действием плача означает нечто имеющее более глубокий смысл, нежели сказанное, заставляя разуметь кроме сего нечто иное. Ибо если бы слово указывало на одно покаяние по прегрешении, то последовательнее было бы ублажать плакавших, а не всегда плачущих. Так если для сравнения взять болезненное состояние; то ублажаем излечившихся, а не тех, которые всегда лечатся, потому что продолжение лечения показывает вместе и неукрощаемость недуга. Но и по другой причине, кажется мне, не хорошо ограничиться такою одною мыслию, будто бы словом сим уделяется блаженство одним плачущим о грехах. Ибо найдем многих, проведших жизнь безукоризненно, и, по свидетельству самого Божия Слова, отличившихся всяким Добрым делом. Какая любостяжательность у Иоанна? Какое идолослужение у Илии? Какое малое или большое прегрешение в их жизни известно истории? Что же? Неужели слово сие предположит, что вне блаженства и они, и первоначально не болевшие, и недошедшие до потребности в сем врачевстве, разумею покаянный плачь? Не будет ли нелепо признать таковых лишенными божественного ублажения за то, что не грешили, и не врачевали греха плачем? Или в таком случае грешить не будет ли предпочтительнее того, чтобы жить безгрешно, если одним кающимся дана в удел Утешителева благодать? Ибо сказано: «блажени плачущии: яко тии утешатся». Посему, сколько можно, последовав, как говорит Аввакум, «на высокая» Восходящему (Авв. 3, 19.), еще поищем заключающегося в сказанном смысла, чтобы дознать, какому плачу уготовано утешение Святаго Духа.

Посему посмотрим сперва, что такое в человеческой жизни самый плачь, и отчего иногда бывает он? Всякому явно, что плачь есть унылое расположение души, появляющееся при лишении чего либо любимого; каковое состояние в живущих благополучно не имеет места. Например: человек благоуспешен в жизни, все дела идут, как по течению реки, в приятность ему, веселит его супруга, радуют дети, подкрепляют своим содействием братья, в народном собрании он пользуется почетом, а у начальства добрым о себе мнением, страшен противникам, уважается подчиненными, обходителен с друзьями, изобилует богатством, живет в свое удовольствие, приятен, беспечален, крепок телом, имеет все, что почитается в этом мире дорогим: такой человек, конечно, живет в веселье, наслаждаясь каждою вещью, какая есть у него. Но если благоденствия сего коснется какая либо превратность, и, по дурному какому-то стечению обстоятельств, произведет или разрыв с наиболее любимыми, или утрату в имуществе, или какие либо телесные повреждения; тогда лишением увеселяющего производится противоположное расположение, которое называем плачем. Посему истинно данное о нем понятие, что плачь есть скорбное некое ощущение утраты того, что увеселяет. Если же понять нами плачь человеческий, то пусть очевидное послужит некоторым путеуказанием к незнаемому, и сделается явным, что такое плачь ублажаемый, за которым следует утешение.

Ибо, если здесь плачь производится лишением благ, какие у кого есть, и никто не станет оплакивать того, что желает утратить; то надлежит прежде узнать самое благо, что оно такое в действительности, а потом составить понятие о человеческом естестве; ибо сим достигнется и то, чтобы преуспеть в ублажаемом плаче. Например из живущих во тьме, когда один родился в темноте, а другой привык наслаждаться внешним светом, но насильно стал заключенным, настоящее бедствие не одинаково действует на обоих. Ибо один, зная, чего лишился, тяжелым для себя почтет утрату света; а другой, совсем не знавший такой благодати, проживет беспечально, как выросший во мраке, и рассуждая, что не лишен ни одного из благ. А посему пожелание насладиться светом одного поведет ко всякому усилию и примышлению снова увидеть то, чего лишен насильно; а другой состарится, живя в темноте, потому что не знал лучшего, признавая для себя благом настоящее. Так и в рассуждении того, о чем у нас речь, кто возмог усмотреть истинное благо, и потом уразумел нищету человеческого естества, тот, конечно, почтет душу бедствующею, оплакивая то, что настоящая жизнь не пользуется оным благом. Посему, кажется мне, слово ублажает не печаль, но познание блага, по причине которого человек страждет печалью о том, что нет в жизни сего искомого.

Посему порядок требует исследовать, действительное ли нечто есть оный свет, которым темный этот вертеп естества человеческого не озаряется в настоящей жизни? Или, может быть, пожелание стремится к тому, чего нет, и что непостижимо? Ибо таков ли наш рассудок, чтобы следить ему за естеством искомого? Таково ли значение имен и речений, чтобы передать нам ими достойное понятие о высшем свете? Как наименую незримое? Как представлю невещественное? Как покажу не имеющее вида? Как постигну то, что не имеет ни величины, ни количества, ни качества, ни очертания, не находится ни в месте, ни во времени, вне всякого ограничения и определенного представления? Чье дело — жизнь и самостоятельность всего представляемого благом? К чему прилагается мыслию всякое высокое понятие и именование: Божество, царство, сила, присносущие, нетление, радость, радование, и все высоко мыслимое и сказуемое? Посему, как и при каких помыслах возможно, чтобы таковое благо стало доступным взору, — было и созерцаемым и не видимым? Всем существам сообщило бытие, а само было присносущим, и не имело нужды приведения в бытие?

Но чтобы не утруждал себя напрасно разум, простираясь до пределов беспредельного, прекратим пытливое исследование об естестве превысших благ, так как все подобное сему не может и быть постигнуто; извлечем же ту одну пользу из своих изысканий, что, по самой невозможности увидеть искомое, отпечатлеется в нас некое понятие о величии искомого. Но в какой мере, по нашему верованию, благо по естеству своему выше нашего ведения, в такой паче и паче усиливаем в себе плачь о благе, с которым мы разлучены, и которое так высоко и велико, что даже ведение о нем не может быть вместимо. И сего-то блага, превышающего всякую силу постижения, мы люди были некогда причастниками; и в естестве нашем оное превысшее всякого понятия благо было в такой мере, что обладаемое человеком, по самому точному сходству с первообразом, казалось новым благом, принявшим на себя образ первого. Ибо что теперь гадательно представляем об оном благе, все то было у человека: нетление и блаженство, самообладание и неподвластность, беспечальная и не озабоченная жизнь, занятие божественным, — тем, чтобы взирать на благо и чистым и обнаженным от всякого покрывала разумением. Ибо все сие дает нам в немногих речениях гадательно уразуметь слово о миробытии, говоря, что человек создан по образу Божию, жил в раю, и наслаждался насажденным там; а плод оных растений — жизнь, ведение и подобное сему. Если же это было у нас; то как не востенать о бедствии, сравнительно с тогдашним блаженством сличающему настоящую ныне бедность? Высокое унижено; созданное по образу небесного оземленилось; поставленное царствовать поработилось; сотворенное для бессмертия растлено смертью; пребывающее в райском наслаждении преселено в эту болезненную и много трудную страну; воспитанное в бесстрастии обменяло сие на жизнь страстную и кратковременную; неподвластное и свободное ныне под господством столь великих и многих зол, что невозможно исчислить наших мучителей. Ибо каждая в нас страсть, когда возобладает, делается властелином порабощенного, и подобно какому-то преобладателю, заняв твердыню души, чрез самих подчинившихся ей мучить подвластного, наши же помыслы в угодность себе употребляя на свою прислугу. Так раздражительность, гнев, страх, боязнь, дерзость, состояние печали и удовольствия, ненависть, ссора, бесчеловечие, жестокость, зависть, ласкательство, памятозлобие, нечувствительность, и все страсти, представляющиеся против нас действующими, составляюсь список каких-то мучителей и властелинов, как пленника какого, власти своей порабощающих душу. А если кто исчислит и беды постигающие тело, тесносоединенные и неразлучные с естеством нашим — разумею различные и разнообразные роды болезней, которых в начале вообще не испытывало человечество; — то гораздо обильнейшие прольет слезы, взирая вместо благ сравнительно с ними на скорби и благоденствию противоположные бедствия.

Посему Ублажающий плачь, кажется, втайне учит душу обращать взор к истинному благу, и не погружаться в настоящую прелесть сей жизни. Ибо невозможно, как вникающему тщательно в дела прожить без слез, так глубоко погрязшему в житейских удовольствиях думать, что он печален. Подобное сему можно видеть на бессловесных. Хотя жалости достойно устройство их естества (ибо что жалостнее сего — быть лишенным разума?); однако же нет у них никакого чувства о своем несчастии; напротив того и ими проводится жизнь с некоторым удовольствием: конь поднимает вверх голову, вол взрывает пыль, свинья щетинит волосы, молодые псы играют, тельцы прыгают, и всякое животное, как можно видеть, какими-нибудь знаками показывает свое удовольствие. А если было бы у них какое либо понятие о даре разума; то не проводили бы они в удовольствии своей глупой и бедственной жизни. Так и людьми, у которых нет никакого ведения о благах, каких лишилось естество наше, настоящая жизнь препроводится в удовольствии. А кто услаждается настоящим, тому следует не искать лучшего. И кто не ищет, тот и не найдет приобретаемого одними ищущими.

Итак поэтому Слово ублажает плачь, признавая его блаженным не потому, что таков он сам по себе, но потому, что от него происходите. Да и связь речи показывает, что для плачущих блаженно плакать, так как сие самое приводит к утешению. Ибо Господь сказал: «блажени плачущи», и не остановил на сем речи, но присовокупил: «яко тии утешатся». Сие-то, кажется мне, проразумев великий Моисей (лучше же сказать, Слово чрез него учреждающее это), в таинственных обрядах пасхи узаконил иудеям в дни сего праздника есть неквасный хлеб, а приправою к снеди соделал «горькое зелье» (Исх. 12, 8.), таковыми гаданиями давая нам возможность дознать, что не иначе можем стать причастниками таинственного оного празднества, как к неизнеженной и безквасной жизни добровольно примешав горькое зелье века сего. Посему и великий Давид, даже видя у себя высочайшую меру человеческого благополучия, разумею царство, — обильно наделяет жизнь свою горьким зельем, жалобно стеня и оплакивая продолжение пришельствия своего во плоти, и лишаясь сил от пожелания чего-то большего, говорит: «увы мне, яко пришелствие мое продолжися» (Псал. 119,5.); а в другом месте, неослабно взирая на красоту «селений» Божиих, говорит, что «скончавается» от сильного желания, признавая для себя достопочтеннейшим причитаться там к последним, нежели первенствовать в обладании настоящим (Псал. 83, 2. 3.11.).

Но если кому угодно точнее уразуметь силу ублажаемого оного плача; то пусть разберет сам с собою повествование о Лазаре и богатом, в котором с большею открытностию уясняется нам таковое учение. Ибо Авраам говорит богатому: «помяни, яко восприял еси благая твоя в животе твоем, и Лазарь такожде злая: посему он утешается, ты же страждеши» (Лук. 16. 25.). Сему и быть надлежало после того, как чуждыми благого Божия о человеке смотрения соделало нас неразумие, лучше же сказать, злоумие. Поелику Бог узаконил нам наслаждаться благом, к которому не примешано зло, и воспретил к хорошему примешивать испытание худого; то, когда мы по жадности своевольно пресытились противным, то есть вкусили преслушания Божия слова; — конечно естеству человеческому надлежит по этому изведать То и другое, иметь часть в печальном и веселящем. И как два века, также и жизнь, в сообразность с каждым собственно веком, представляется двоякою. Подобно сему и веселье двояко: одно — в настоящем веке, а другое — в предстоящем нам по упованию; то достоблаженно, долю увеселения истинными благами предоставить вечной жизни, а служение печали исполнить в этой краткой и временной жизни, почитая для себя утратою не то, если лишимся чего либо приятного в сей жизни, но то, если за наслаждение сею приятностью не получим лучшего. Посему, если блаженно в бесконечные веки иметь нескончаемое и всегда продолжающееся веселье, а естеству человеческому непременно должно вкусить и противоположного: то не трудно уже понять, что имеет в виду слово. Почему «блажени плачущии» ныне? Потому что «тии утешатся» в бесконечные веки. Утешением же служит причастие Утешителя; ибо собственное действие Духа есть дар утешения, которого да сподобимся и мы, по благодати Господа нашего Иисуса Христа! Ему слава во веки веков! Аминь.

Слово 4. «Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся» (Матф.5,6.)