Достоевский о Европе и славянстве

- По азарту, с каким ты отвергаешь меня, что - засмеялся посетитель, - я убеждаюсь, что ты все-таки в меня веришь.

- Нимало! На сотую долю не верю!

- Но на тысячную веришь. Гомеопатические доли ведь самые, может быть, сильные. Признайся, что веришь, ну на десятитысячную...

- Ни одной минуты! - яростно вскричал Иван. Я, впрочем, желал бы в тебя поверить! - странно вдруг прибавил он.

- Эге! Вот, однако, признание! Но я добр, я тебе и тут помогу. Слушай: это я тебя поймал, а не ты меня! Я нарочно тебе твой же анекдот рассказал, который ты уже забыл, чтобы ты окончательно, вполне разуверился.

- Лжешь! Цель твоего появления уверить меня что ты, ты есть.

- Именно. Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия - это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься. Я именно, зная, что ты капельку веришь в меня, подпустил тебе неверия, рассказав этот анекдот. Я тебя вожу между верой и безверием попеременно, и тут у меня своя цель. Новая метода-с. Ведь когда ты совсем во мне разуверишься, то тотчас меня же в глаза начнешь уверять, что я не сон, я есмь на самом деле, я тебя уж знаю: вот тогда и достигну цели, а цель моя благородная...

- Оставь меня, ты стучишь в моем мозгу, как неотвязный кошмар, - болезненно простонал Иван в бессилии пред своим видением, - мне скучно с тобою, невыносимо и мучительно! Я бы много дал, если бы мог прогнать тебя!" [220]

Невозможно, онтологически невозможно человеку освободиться от своего самосознания. Но даже если бы ему это удалось, он перестал бы быть человеком, ибо не был бы в состоянии ощущать себя как такового. И если бы среди ужасов этого мира надо было бы отыскать самый большой и самый мучительный, то этим ужасом было бы ощущение своего собственного сознания как самой страшной и самой отвратительной реальности. Возможно, Иван и смог бы освободиться от кошмарного присутствия своего посетителя, если бы последний не овладел его самосознанием необъяснимым образом и наполовину не воплотился бы в его сознание.

Носимое трагедией мира, раздраженное ужасами жизни самосознание Ивана усилилось до последней меры и расширилось до предела, а кошмарный посетитель искусно и незаметно ведет Ивана через отчаяние в безумие: через неприятие мира - к неприятию Христа. Он это делает, ибо к тому призван самой природой своего несчастного христоборческого состояния; виноват же не он - кошмар-диавол, а всемогущий Творец, Который сделал его злым! Если бы существовала свобода, он был бы добрым, слишком добрым!

Когда Мефистофель явился Фаусту, - говорит диавол Ивану, - то он свидетельствовал о себе как о том, кто хочет зла, но делает только добро [221].

И продолжает: "Но пусть он делает как ему угодно, я же - совсем напротив. Я, может быть, единственный человек во всей природе, который любит истину и искренно желает добра. Я был при том, когда умершее на кресте Слово восходило на небо, неся на персях Своих душу распятого одесную разбойника, я слышал радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих "осанна", и громовой вопль восторга серафимов, от которых потряслось небо и все мироздание. И вот, клянусь же всем, что есть свято, я хотел примкнуть к хору и крикнуть со всеми "осанна"! Уже слетало, уже рвалось из груди... я ведь, ты знаешь, я очень чувствителен и художественно восприимчив. Но здравый смысл, - о, самое несчастное свойство моей природы, - удержал меня и тут в должностных границах, и я пропустил мгновение! Ибо что же, подумал я в ту минуту, что же бы вышло из моей "осанны"? Тотчас бы все угасло на свете, и не стало бы случаться никаких происшествий. И вот единственно по долгу службы и по социальному моему положению я принужден был задавить в себе хороший момент и остаться при пакости. Честь добра кто-то берет всю себе, а мне оставлены в удел только пакости... Почему изо всех существ в мире только лишь я обречен на проклятия?.. Я ведь знаю, тут есть секрет, но секрет мне ни за что не хотят открыть, потому что я, пожалуй, тогда, догадавшись в чем дело, рявкну "осанну", и тотчас исчезнет необходимый минус и начнется во всем мире благоразумие, а с ним, разумеется, и конец всему... Я ведь знаю, что в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион, и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую, и скрепя сердце, исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время оно! Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем не известная, а другая моя. И еще не известно, какая будет почище..." [222]

В этой необычной апологетике и в этом странном обосновании неприятия Христа так много мыслей самого Ивана, что человек вопрошает в сомнении: где кончается кошмарный посетитель и начинается Иван, что тут от посетителя, а что от Ивана, может ли быть проведена ясная и четкая граница между одним и другим? В одном не приходится сомневаться: все, что говорит кошмарный посетитель, может быть близко только тому, в ком Иванова философия неприятия Христа находит отклик, в том, кто осмысливает ее самосознанием Ивана, в том, кто эту философию анализировал в развитии от начала до конца, и не только осмысливал и анализировал, но сам активно участвовал в создании этой философии.

"Здравый смысл", а это значит здравый ум, евклидов ум, и есть та несчастная особенность, которая не дает Ивану и его кошмарному посетителю принять Христа, поверить в Него как в Бога и Логос мира. Но Ивана в особенности беспокоит и причиняет ему боль то, что кошмарный посетитель бессовестно и дерзко влезает в самые сокровенные уголки его души. Из-за этого он с грустью, сердито и беспомощно укоряет своего посетителя: "Все, что ни есть глупого в природе моей, давно уже пережитого, перемолотого в уме моем, отброшенного как падаль, - ты же мне подносишь, как какую-то новость" [223].