Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы
Но вот в том-то и дело, что другая - тоже жива. Он сам это сказал. Он даже почти уверен, что она была здесь: "Младая тень уже летала". Уже летала - только он не "внимал". Он "внимал" лишь "смерти весть"; лишь это, а не незримое веяние ее тени, оказалось для него Действительным и внятным. Иначе говоря, не живая душа предстала ему, а женщина во плоти, которую он страстно любил,- только теперь мертвая.
В таком случае понятно, что значит: "Так вот кого любил я..." Так вот что я любил... Взгляд на труп.
Здесь у этого ощущения огромный объем. Ища его границ, нахожу с одного края - "Сцену из Фауста" с мучительным, близким к самоистязанию, анализом:
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем...-
и дальше "жертва прихоти" сравнивается, конечно, с трупом.
А с другого края - заупокойная стихира:
"Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, и безславну, не имущу вида..."
Расстояние между "Сценой..." и стихирой необозримо - но лишь по житейским меркам. По духовным - иначе. И там, и там - протест духа против смерти, безобразящей и бесславящей "по образу Божию созданную нашу красоту". Разница в том, что Фауст, со своею "прихотью", со своим "наслажденьем", оказывается непосредственно причастен смерти, ее безобразию и бесславию, оказывается заодно с ней, оттого дальше и сравнивается с грабителем и убийцей. Это говорит ему Мефистофель. Он говорит Фаусту правду, и тот, не выдержав пытки, его прогоняет. Прогоняет, однако, не сразу после ужасных и циничных слов об "ободранном теле" зарезанного "нищего", о "продажной красе" и "разврате" - это Фауст еще вынес,- а после следующих слов:
Потом из этого всего,
Одно ты вывел заключенье...,
Фауст.
Сокройся, адское творенье,
Беги от взора моего!
Мефистофель не договорил, и Фауст знает - чего именно тот не договорил, и страшится услышать это. Из всего контекста явствует, что он боится собственного "заключенья": любви нет, это красивая выдумка, мечта, есть лишь "наслажденье" телом.
Если же так - и в самом деле впору "Все утопить"...
История постижения Пушкиным того, что такое любовь, история драматическая, длительная, полная трагических сомнений в том; способен ли он на истинную любовь, то есть такую, которая захватывает все существо (в то время как его существо "захвачено" Музой), история и породившая, как я убежден, лирический миф об "утаенной любви" (который есть не что иное, как жажда истинной любви),- эта история требует отдельного, шаг за шагом, уяснения (начать такое уяснение я отважился в цикле статей "Лирика Пушкина": "Литература в школе",1994,№4-6; 1995,№ 1. - В.Н.). "Сцена из Фауста" (1825) - один из самых отчаянных ее шагов. Элегия "Под небом голубым..." - не менее, если не более, отчаянный момент в стремлении постигнуть - что же такое настоящая - то есть не чреватая смертью - любовь.
Но такое стремление есть стремление религиозное, познание любви есть богопознание, жажда истинной любви - духовная жажда. Любовь не просто связана с верой, любовь есть вера в действии.
И в элегии тема любви есть тема веры: ведь он не слышал и не знал, как летала над ним младая тень,- он в это верит, и безусловно верит; в данном случае это прежде всего тема веры в наличие иного мира, невидимого. И с этим связано величайшее духовное напряжение элегии как лирического процесса. В ней приходят в непосредственное, как говорится жесткое, соприкосновение здесь и там. Это любимые слова Жуковского - можно сказать, из его поэтического символа веры. В элегии Пушкина здесь и там не символичны, это реальность, осязаемая перстами души, и она причиняет боль, ибо персты натыкаются на "недоступную черту" - черту между живым и мертвым: так вот кого любил я!.. "Где муки, где любовь?"
Обычно, повторяю, толкуют о "парадоксе": мол, любил с такою страстью, а о смерти узнал с равнодушием - как странно! Может быть, даже наверное, он и сам чувствовал "парадокс" и странность. Но для его гения ни парадокса, ни странности нет. Объясняя его чувства, гений говорит: