Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

Так вот кого любил я пламенной душой

С таким тяжелым напряженьем,

С такою нежною, томительной тоской,

С таким безумством и мученьем!

Из всех определений той любви гений выбирает (кроме одного-единственного "нежною") сплошь отрицательные, связанные не с здоровым и живительным, а с болезненным и смертельным. Может ли быть столь безысходно мрачной характеристика истинной любви в ее полноте, радости, жизненной силе? "Тяжелое напряженье" - в родстве с совсем другим: с "неодолимым отвращеньем" ("Сцена из Фауста"), с "тяжелым умиленьем", которое появится в VII главе "Онегина"

Как грустно мне твое явленье,

Весна, весна, пора любви!

(Вариант: Как тяжко мне твое явленье)

.....

С каким тяжелым умиленьем

Я наслаждаюсь дуновеньем

В лицо мне веющей весны...

.....

Все, что ликует и блестит,

Наводит скуку и томленье...

(А дальше будет: "...весной я болен; Кровь бродит; чувства, ум тоскою стеснены..." - "Осень", 1833). Комплексом отрицательных ощущений сопровождается определенное плотское состояние ("Кровь бродит"), которое чем дальше, тем яснее осознается как нездоровое ("болен"), враждебное, мешающее жить и творить, отзывающее! смертельным.

В сущности, описание страсти к ней, данное в элегии, есть каталог черт самодовлеющей чувственности, в обиходе на каждом шагу самозванно присваивающей имя "любовь".

И тогда, в самом деле, никакого парадокса - любил страстно, а смерти отнесся равнодушно - нет; связь здесь не парадоксальная, прямая: чем сильнее власть чувственности над духом, тем естественнее равнодушие, когда "объект" исчезает как чувственный: с глаз долой - из сердца вон. Вот она, "недоступная черта".

Пастернак мечтал написать "восемь строк о свойствах страсти". В шестнадцати пушкинских строках явлено одно лишь свойство одной страсти, страсти чисто плотской: свойство превращать живое в мертвое. Ведь автор элегии только что говорил о "младой тени", и тут же выходит, что он равнодушен - и не к камню какому-нибудь или, в самом деле, к трупу (на труп он как раз взирает с ужасом: "Так вот кого..."), - нет, он равнодушен к ней, к этой тени, к живой душе. В физической жизни она умерла лишь физически, лишь телом; в его "пламенной душе" она умерла совсем; вот в чем "позор".

В обыденном, нижнем, душевном плане он, подобно Фаусту, еще склонен отождествлять страсть с любовью и недоумевать (вроде нас): как же так, было тяжелое напряженье, нежная, томительная тоска, было безумство, было мученье - одним словом, любовь! - а теперь ничего? Но в высшем, духовном плане он, точнее его гений, чувствует другое: что же это была за любовь, столь бренная, столь просто исчезнувшая? Так вот как любил я...

Так чувствует его гений, слышит его интуиция (пока он сам недоумевает и содрогается над "парадоксом", ищет ответа и обращается за помощью к Ариосто) - и оттого элегию переполняет боль и жалость к ней, "бедной, легковерной тени", что доверчиво летала над ним. Вся элегия - сплошное рыдание по ней и по себе: ее живая душа, младая тень, и его "пламенная душа", оказывается, ничем не связаны... Он рыдает о том, что не может рыдать над ней.