Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы
Это высшее "я" человека рыдает над низшим, это скорбит о нас Царство Божие, что внутрь нас есть, скорбит Бог, Который есть любовь. Элегия не говорит этого, она это являет - клубящаяся стихия мыслящего чувства, вихрь духовных ощущений, для самого автора покамест лишь отчасти постижимых.
Устремления духа слишком часто невнятны душе, и чувства свои мы нередко толкуем превратно. Так случится с Онегиным в VIII главе романа: ведь он поистине любит Татьяну, его "Душе настало пробужденье",- но свое собственное чувство к ней он еще не постиг: судя по его письму, он продолжает понимать и расценивать это чувство в привычном плане "страсти нежной" - оттого Татьяна и называет его "чувства мелкого рабом". Что такое любовь - это ему, может быть, объяснит последний разговор с Татьяной.
И высший план элегии "Под небом голубым...", в котором гений автора, его дух уже постигает, "от противного", истинную сущность любви,- самому автору еще предстоит лирически осваивать. Вот почему у элегии будет продолжение, в котором автора ждет то же, что, может быть, ждет Онегина за пределами романа. А именно: в "Заклинании", через четыре года, ему откроется высший, духовный план той любви, которая в элегии явилась лишь в натуральном естестве низшего, душевного бытия. Там он осмыслит свое чувство по-другому, он будет звать ее - "Явись... Приди..." - перелететь через "недоступную черту" физического: там этой черты, в сущности, нет, отсюда - свобода и уверенность взывания, открытость финала, как распахнутость объятий: вот-вот явится.
Не будет в "Заклинании" и мотива чувственности, подменяющей любовь. Ведь он зовет ее "не для того", чтобы овладеть миром невидимым на своей, так сказать, территории, но совсем для другого:
Хочу сказать, что все люблю я...
Того же, кому видится в "Заклинании" декадентского толка эротизм, спрошу: не случалось ли переживать или видеть объятия и поцелуи горячо любящих друг друга людей после казавшейся безнадежной или просто очень-очень долгой разлуки - войны, болезни с угрозой смерти, после тюрьмы, ссоры или разрыва? В эти мгновения счастья, поистине причастные вечности, не божественный разве эрос, чуждый всякого телесного эротизма, нисходит на людей, будь то стосковавшиеся супруги или просто любящие друзья? Что же сказать про мечту о свидании с теми, кого от нас отделяет черта, недоступная для земной, преходящей чувственности, но бессильная перед любовью? Кто не верит в высший, божественный эрос, тот толкует об изощренной некрофильской чувственности "Заклинания".
Вчуже это можно понять: уж слишком остро сочетание мертвенного, холодного, лунного, сине-фиолетового колорита с трепетом и пламенностью взывания. Но прислушаться: "Явись, возлюбленная тень... Искажена последней мукой. ...Иль как ужасное виденье...",- он готов на все теперь, лишь бы загладить то равнодушие, тот отстраненный, отчужденный взгляд на мертвую плоть: "Так вот кого любил я...": он готов встретить ее любою - лишь бы сказать, что тогда он ошибся, что "все люблю я".
А посреди этих взываний:
Не для того, что иногда
Сомненьем мучусь...
Каким сомненьем, в чем? Сама необъясненность слова говорит о том, что оно и так должно быть понятно: "сомнение", без дополнений и определений, есть, в сущности, термин: религиозное сомнение: есть ли жизнь там? есть ли бессмертие души? - все то, что мучило его в лирике начала 20-х годов ("Надеждой сладостной младенчески дыша", "Ты, сердцу непонятный мрак" и др.).
Вопрос о любви снова оказывается един с вопросом веры. Следующий шаг он сделает в "Для берегов отчизны дальной".
5. Собрав теперь вместе разнообразные равнодушия к смерти - своей ли, чужой, поэтического кумира, повешенных, возлюбленной, - легкомысленные шуточки, граничащие с кощунством, надежды на оживляющую "силу мечтанья", страстные призывы, обращенные туда, можно найти всему этому общий знаменатель. Он, конечно, есть. Это не идея или убеждение, а чувство, во всей суверенности и специфике этого понятия,- чувство, могущее быть выражено им только художественно, что и происходит,- чувство, говорящее, что смерти, в сущности нет. То есть она, конечно, существует, но - лишь в горизонтальном, физическом мире и имеет, стало быть, частичное, условное бытие; это лишь "ночлег" ("Телега жизни"); это - граница, или черта, которая непреодолима физически, но может быть проницаема духовно. Чувство это намекает: человек, полагающий в физической смерти абсолютный конец, сам уже не совсем жив; оно говорит: предоставь мертвым погребать своих мертвецов.
Тут мне обязательно скажут (если уже не сказали): нельзя же так буквально толковать поэтическое чувство и то, что является всего лишь художественным образом... Подобное снисходительное мнение о "художественности", о том, что она не столько выражает, сколько замещает правду, встречается особенно часто, по моим наблюдениям, как раз у людей, изучение "художественности" сделавших своей профессией. В ответ им повторю сказанное В. С. Соловьевым о том "раздвоении между мыслью и чувством, которым с прошлого (XVIII - В.Н.) века и до последнего времени страдает большинство художников и поэтов. Простодушно принимая механическое мировоззрение за всенаучное и единственно научное, а потому несомненное, веря ему на слово, эти служители красоты не верят в свое дело. Как художники они передают нам жизнь и душу природы, но при этом в уме своем убеждены, что она безжизненна и бездушна, что их чувство и вдохновение их обманывают, что красота есть субъективная иллюзия. А на самом деле иллюзия только в том, что отражение ходячих мнений на поверхности их сознания принимается ими за нечто более достоверное, чем та истина, которая открывается в глубине их собственного поэтического чувства".