Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

И вот грянула свобода; и - "Вот эвхаристия другая" - случилось "другое" чудо: на этот раз напоминающее то ли "Портрет Дориана Грея", то ли известную русскую сказку. Едва успевшая расцвесть Василиса Премудрая во мгновение ока превратилась в одну из своих сестер, у которых вместо слов изо рта извергались жабы и змеи. Произошла духовная катастрофа: вся система ценностей христианской нации была отменена во имя свободы как одной-единственной ценности, которая, оставшись одна, повиснув в пустоте, немедленно обернулась чудовищем, на овечьей шкуре которого написано: "разрешено все, что не запрещено",- и в результате возникло уголовное государство. В сфере же культуры свобода, понятая как позволение болтать все что угодно, как санкция на словоблудие, оказалась Молохом, в жертву которому принесено решительно все, от личной морали до благополучия Отечества. Пробуждать "добрые чувства" стало немодным и почти неприличным, ибо "тоталитарным", "добрым чувствам" отвели, на почтительном расстоянии, место, получившее наименование ретро. А "мастера культуры" под знаменем свободы, толкаясь, ринулись делать все то, против чего предостерегал Пушкин,- "...потрясать вечные истины, на которых основаны счастие и величие человеческое", и "превращать... божественный нектар в любострастный, воспалительный состав",- то есть воплощать мечту Петруши Верховенского: "...одно или два поколения разврата теперь необходимо..."

Памятуя, что выше "в паре" с цитатой из Петруши приведена цитата из дневника Блока ("...требуется длинный ряд антиморальный..."), вернемся в начало XX века.

Автор "Пира во время чумы" знал из своего опыта, что тень Чумы уже коснулась русской культуры. В начале XX века это была уже не тень, а эпидемия. Я заранее согласен с тем, кто напомнит мне о гениях и драгоценных открытиях литературы "серебряного" века (который сегодня стал у нас драгоценнее "золотого"), я с готовностью и радостью подтвержу, что он прав; но и оппонент не должен, по совести, отрицать, что Блок, истинный и трагический гений эпохи, наиболее полно выразивший ее, выразил (и не один он) именно то, что являлось главным духовным вектором ее культуры: "проклятье заветов", "попиранье... святынь", "поругание счастия", осознанное поклонение "и Господу, и Дьяволу" (Брюсов). Все это, под знаменем духовной свободы, перекрывая подлинно духовные тенденции, в том числе работу русской религиозной философии (но порой и ее заражая "благодатным ядом"), становилось своего рода специальностью "человеков-артистов" ["...намечается... новая человеческая порода... не этический, не политический, не гуманный человек, а человек-артист" (Блок,"Крушение гуманизма"). - В.Н.], млевших в объятиях Ницше и Вагнера (так - из огня да в полымя - расплачивалась обезвоживающаяся русская мысль за то благотворное влияние немецкой философии, которое, как писал Пушкин, в прошлом веке спасло нашу молодежь от "холодного скептицизма" философии французской). Все это объединялось пафосом антиправославия, антихристианства - то откровенно агрессивного, то изысканного, искавшего способов гармонично сочетать Христа с Дионисом, то стремившегося реформировать "архаическое" Православие в плане наступающей "эры Духа"; и все это, будучи падением, принятым за свободный полет (Н.Коржавин, "Игра с дьяволом"), гимном Чуме, слепой стихии, расчищало "духовные" пути буйству стихии социальной.

Пафос разрушения, переполняющий поэму "Двенадцать", был тем, что объединяло блестящую, артистическую, рафинированную культуру с террористами в пенсне, со шпаной в пулеметных лентах, с чиновниками в сапожищах. "...Не живи настоящим,- призывал Брюсов "юношу бледного со взором горящим".- Только грядущее - область поэта": совершенно большевистский призыв.

Пафос разрушения объединял - но и разделял. Ибо довершать дело разрушения "старого мира" и строить "новый" должен был кто-то один: "Строить мы будем, мы, одни мы!" (П.Верховенский). И тонкая, рафинированная, артистическая культура была растоптана теми самыми сапогами, расстреляна из тех самых "винтовочек стальных", выгнана на чужбину, загнана в лагеря и в петли - если не из "крепкого шелкового снурка", что у Ставрогина, так из простой пеньковой веревки для белья. Вообще самоубийство есть, пожалуй, наиболее выразительный образ того итога, той смерти "от смерти", к которому ведет русского человека культуры неразличение духов и попиранье святынь - и тем вернее ведет, чем подлиннее и масштабнее его дар, чем очевиднее "высокое предназначение". В трагической судьбе этой культуры в очередной раз реализовался пушкинский сюжет исполнения желаний. Не глядел бы Петруша Верховенский "из угла" на Ставрогина - не пришло бы ему ничего в голову...

В то же время - страшно сказать - катастрофа этой культуры была, может быть, жертвой, спасительной для культуры последующей, которая должна была, в какой-то степени минуя опыт "игры с дьяволом", обращаться в поисках опоры и преемственности напрямую к традициям классики XIX века с ее системой ценностей, генетически связанной с Православием - вместилищем и источником загадочной для всего мира "духовности" русской культуры. Что же касается судьбы самого Православия, то - лучше уж прямое гонение на веру, чем тонкое разрушение и разложение ее со стороны артистической и блестящей культуры.

Все это я говорю вот к чему. Нынешнее время наводит на мысль, что "игра с дьяволом" возобновилась чуть ли не с самого того места, на котором прервала ее воспетая ею же Чума. Словно внутри культуры проснулось - или разморозилось, как знаменитые замерзшие слова,- что-то такое, что немедленно потребовало "излиться наконец свободным проявленьем": что-то мучительно недоизлитое, недосказанное, недопетое - тот самый гимн разрушения с его проклятьем заветов, попираньем святынь и пр., со стремлением объединить "Господа и Дьявола", упразднить границы между благом и грехом: "Свобода, свобода, Эх, эх..."

Не случайны настойчивые атаки, которым то и дело подвергаются: традиционное русское понимание культуры как служения добру и правде; "литературоцентризм", то есть первенство слова, доверие к слову в русской культуре; "великая русская литература" (иронические кавычки); в главном и конечном счете атакуется опять-таки Православие - и притом вовсе не в силу его вероисповедного содержания (оно атакующих не интересует), а просто в силу того, что это твердая система ценностей. Впрочем, один теоретик постмодернизма ставит вопрос о Православии не агрессивно: объявив представляемое им направление итогом и венцом культуры, теоретик обосновывает это тем, что постмодернизм упраздняет всякую систему ценностей: он универсален и может включить в себя все на свете - в том числе, если угодно, и Православие.

Что-то вроде сказки про белого бычка: мы имеем дело не с чем иным, как с неумышленной пародией на отношения поэмы "Двенадцать" с "включаемым" в нее Иисусом Христом. Казус этот, может быть, и забавен, но - "Боже, как грустна наша Россия!".

Смешно и стыдно видеть, как нынешние "мастера культуры", и не только молодые, но порой и довольно-таки убеленные, носятся с этой безграмотной, плебейской идеей насчет того, что хватит, мол, литературе (культуре) служить чему-то, что, мол, "свобода, свобода!..". И так же горько, что внутри культуры столь слабо противостояние этому "верховенству", этому рабству навыворот. Помня о подвиге "деревенской", "почвеннической" литературы, можно, кажется, было бы ожидать достойного ответа с этой стороны - но его (если не считать публицистических и иных выкриков) почти не слышно. Потому, думаю, не слышно, что для этой славной, сердечной, благородной, героической литературы главной опорой была - именно прежде всего, а порой и исключительно - почва. Да, без почвы русскому человеку и русской культуре нельзя; но почва, бывает, колеблется под ногами - тут и классика не поможет. Остается то, что когда-то советовал Пушкину Чаадаев: "Возопите к Небу - оно отзовется". Но вот с этим-то у нас большие сложности. Слишком многие у нас убеждены, что вера вообще - а православная по преимуществу - тоже идеология, только другая. Но тоже тоталитарная. Разница лишь в том, что одним это не нравится, а другим очень подходит. Мы ведь научены верить в идеи. Но это все равно что венчаться в Планетарии.

* * *

"Цель художества есть идеал...",- писал Пушкин; и культура в России так и понималась. Культура есть, по определению, служение; культура по-латыни возделывание, в России это понимается как возделывание человеческой души. Цивилизация - возделывание внешних условий обитания человека, его удобств и утех. Мировая культура - в целом, как таковая - переживает кризис своей природы, ей грозит, и с ней происходит, превращение из культуры в цивилизацию, в предмет потребления, в добычу толпы. Ответственность за то, чтобы культура не вся перестала быть собой, а значит, чтобы человечество не все превратилось в толпу, ложится на Россию - разваленную, обнищавшую, смятенную, развращаемую, но все еще не переставшую быть собой,- ложится потому, что в России еще живо понимание культуры как служения. Понимание это связано у нас с верой в Христа - не нашей собственной, сегодняшней, так наших дедов и прадедов. Вере этой тысяча лет, и благодаря ей Россия стала великой нацией, а ее культура до сих пор чудо и загадка для всего мира. Сегодня русская культура переживает дни позора и унижения. Наверное, это было неизбежно - чтобы Вальсингам пропел свой гимн Чуме, чтобы Блок воспел хаос и уголовщину как "музыку", чтобы "заветные святыни" великой культуры были попраны, чтобы уроки "серебряного" века, усвоенные лишь со стороны "неразличения духов", помогли нам вляпаться в объятия антропологической порнографии масскульта, обеспечивающей "одно или два поколения разврата". Все это - исполнение желаний, плата за отступничество - сверх морей "кровушки"; без этой катастрофы тоже, видно, нельзя было обойтись.

"Пир во время чумы" - образ катастрофы, вот почему так часто мелькают сегодня эти слова. Художественный мир Пушкина вообще катастрофичен, оттого что Пушкин - поэт сущностей; ничто так не способствует проявлению сущности - личной, национальной, духовной,- как катастрофические обстоятельства. В катастрофичности, как ее понимает и воплощает Пушкин, есть смысл. Катастрофы не происходят без причин и не попускаются Богом без цели. Вальсингам должен был пройти через катастрофу, чтобы иметь возможность вновь обрести себя. Пушкин знал это из собственного опыта. Его трагедия обязана появлением не только тому, что он прочел английскую драму "Чумный город"; трагедия возникла благодаря не литературе, а диалогу поэта с попом, который воззвал к нему и сказал ему: "Не напрасно, не случайно Жизнь от Бога мне дана, Не без воли Бога тайной И на казнь осуждена... Вспомнись мне, Забвенный мною... И созиждется Тобою Сердце чисто, светел ум".

И Священник в "Пире во время чумы" воззвал к "падшему духу" Вальсингама": "Матильды чистый дух тебя зовет".