Conversations on the Gospel of Mark

Сила влияния этой проникновенной любви громадна и сказывается даже внешним образом.

Однажды в Оптину пустынь, славившуюся своими старцами, приехал неверующий дворянин. В то время старцем пустыни был отец Амвросий, хорошо известный русскому православному народу своею подвижническою жизнью и смиренною любовию ко всем.

"Достаточно подойти к отцу Амвросию, чтобы почувствовать, как сильно он любит", - говорили о нем знающие его люди. Но приехавший искать совета и опоры в своих сомнениях дворянин сначала не хотел обратиться к нему. Что-то не допускало, чувствовалось какое-то внутреннее противление. С большим трудом келейнику о. Амвросия удалось уговорить его переломить себя и прийти в "хибарку", где происходили приемы старца. С тяжелым чувством исполнил он это, но какой-то странной, глухой злобы к подвижнику, поднимавшейся в сердце, преодолеть не мог, несмотря на усилия. Когда отворилась дверь кельи старца и о. Амвросий вышел к ожидавшему его народу, дворянин с брюзгливым раздражением отошел в угол.

Отец Амвросий обвел всех глазами и прямо направился к нему. Не говоря ни слова, он положил ему руку на голову и посмотрел в глаза своим любящим взглядом.

"Что со мною случилось тогда, - рассказывал потом дворянин, - я не понимаю, не могу объяснить, но знаю только одно, что я опустился на колени..."

Это не была сила гипнотизма. Это была сила любви.

Это обаяние любящей души почувствовал .и признал за о. Амвросием даже такой скептик и враг православного монашества, как граф Л. Толстой. После одной встречи и разговора со смиренным старцем он не мог удержаться, чтобы не заметить: "Этот отец Амвросий совсем святой человек. Поговорил с ним и легко стало на душе... Чувствуешь близость Бога..."

Второе условие плодотворности подвига служения - это смирение. Даже любовь не может возродить человеческое сердце без смирения. Любовь гордая, любовь, полная самомнения, обыкновенно деспотична и требовательна и может скорее замучить человека, сделавшегося ее жертвой. В результате часто получается взаимное озлобление.

Смирение в подвиге служения состоит не столько в том, что человек берет на себя самую низкую и грязную работу, но главным образом в полном бескорыстии и отсутствии эгоистических мотивов любви. Мы все знаем, что любить можно или для себя, или для другого, любимого. Плотская любовь, влюбленность, любовь жениха к невесте - вот типичный образец любви для себя. Человек здесь ищет прежде всего своего счастья, своего наслаждения, своих выгод. Мысль о счастье другого, любимого, является обыкновенно здесь второстепенной, лишь как условие собственного счастья, и наличность этого себялюбия в любви ярче всего проявляется здесь в чувстве ревности с ее злобой и мстительностью. Но можно любить, забывая себя, любить для другого, не ожидая для себя ровно ничего и думая лишь о счастье любимого, хотя бы для этого пришлось пожертвовать личным счастьем и осудить себя на безысходное горе и страдание. Эта смиренная любовь, которая не ищет своего (1 Кор. XIII, 5), и есть великая непреодолимая сила служения. У Диккенса в его романе "Давид Копперфилд" есть удивительный образец такой смиренной, истинно христианской любви в лице простого, наружно грубого рыбака мистера Пеготти.

В своем маленьком убогом домике он воспитывает сиротку - племянницу Эмми, к которой привязан всей душой. Но страшное горе постигает его. Эмми увлекается молодым студентом Оксфордского университета Стирфортом, с которым уезжает потихоньку из родного дома за границу, хотя мало надежды, что гордая мать Стирфорта, богатая аристократка, когда-нибудь позволит сыну жениться на бедной рыбачке.

Вот сцена, когда из письма племянницы; мистер Пеготти узнает о ее бегстве:

"Никогда мне не забыть выражения его лица, - рассказывает герой повести, - оно в одну минуту так страшно изменилось. Не знаю, что потом было; помню только, что в комнате заплакали и закричали женщины, окружив мистера Пеготти; я стоял между ними с распечатанным письмом; мистер Пеготти, в расстегнутой куртке, со струей крови - из горла, должно быть, - на рубашке; бледный, с побелевшими губами, глядел на меня, не шевелясь, не говоря ни слова.

- Прочтите, сэр, - выговорил он наконец дрожащим голосом, - потихоньку, пожалуйста... я не знаю, пойму ли сразу...

Я прочел письмо Эмми посреди мертвой тишины в комнате. Мистер Пеготти все сидел неподвижно, но вдруг вскочил, схватил шляпу и стал снимать с гвоздя кафтан. Руки у него тряслись; он никак не мог снять его.